поворотах. Замечал?
Олежка кивает. И Алик кивает без подсказа. (Добрый знак.)
Я перехожу к случайностям. Бывали же случаи, когда пуля задевала своего же. Сидящего на БТРе рядом… Задевала или даже разрывала ему плечо. Разносила кисть руки…
— И что?.. Разве мы, офицеры, хоть где-то упомянем?.. подставим солдата? Который ранил своего?.. Нет, ребятишки. Мы этого не сделаем, мы пошлем это на. Да, да, да, пацаны. Мы просто скажем — ранен в бою.
Так называемая окопная правда. Я не кривлю душой. Я только сожалеюще развожу руками — мол, даже для самих себя мы, офицеры, именно так упрощаем и так докладываем. Мы лишнее вычеркиваем. Мы стираем в памяти. Все понятно?
Я не просто промываю, я уже прополаскиваю им мозги. Скоро отправка… Все возможно. Вдруг под какой-то чужой спрос они все-таки попадут.
Алик кивает, ему понятно. Однако же на лице опять загулял нервный тик. Что-то дергает. Что-то мешает ему до конца согласиться… Что-то мешает его автоматной очереди зачислиться в нечаянный (в подсказанный мной) случай.
— Ты, Алик, просто поспешил… Ты дал очередь в чеченца, а майор Гусарцев сам шагнул на линию огня… Это нечаянно, Алик. Это и есть — нечаянно… И ни звука!.. Никому!.. Мы просто говорим — майор ранен в бою.
Я вижу: бедняге так хочется попасть в столь понятную, в столь легко объяснимую ситуацию. Но не получается. Боя же не было… Честный шиз вроде как не умеет себе самому солгать. Ему, видите ли, нужно сражение. Если бы был б-б-бой!
— Н-нет… Это не был б-б-бой, — он придерживает рукой тик на левой щеке.
Возможно, солдат был так пришиблен «уб-бийством офицера», что теперь ему как-то маловато «ранения офицера»… Ему мало!.. И вот этот засранец ищет себе побольше вины. Накручивает на себя. Психика пораженца.
— Сначала в ч-чеченца…
Рядовой Евский смотрит на меня с каким-то последним отчаяньем. Но и с последней же надеждой все-таки подпасть под
— Сначала в ч-ч-еченца… А п-потом в п-пачку… — мямлит он.
Но этого я вообще не понимаю. И не принимаю. Чушь!.. Где-то его заклинило… И опять косит под фобию!.. Какое мое дело… Неужели контуженный хочет меня убедить, что его пули шли вслед за этой передаваемой п-п-пачкой д-денег. Глюки… Чушь!.. Я не могу такое даже слушать всерьез. Мое дело промыть ему мозги. И отправить к своим.
— Чушь! — ставлю я временный вердикт.
Пацан придавлен чувством вины. Убить, мол, он не убил… Но ведь он стрелял в офицера, вот и виновен.
— Чушь. Сам себя оговариваешь.
— С-стрелял в п-пачку.
Опять?.. Мне хочется дать ему по балде. Особенно раздражает (и не поддается переосмыслению) эта его великолепная навязчивая мысль, что он стрелял в чеченца из-за денег в его руках.
Или он так хитро оправдывается?
— Что?! Что?.. Ну-ка, Алик, еще раз!.. Ты хочешь сказать, что стрелял в пачку денег?
— Д-да, — сказал он, но все-таки с заметным колебанием.
Чушь следовало в нем перебороть. Чушь следовало из него вышибить.
— Это смешно, Алик… Рядовой Евский, это смех! Ну-ка отвечай!.. Ты же не сумасшедший?
— Н-нет, — сказал он, но опять с колебанием.
— Помни это, рядовой!
Бедняга пытался объяснить некую сложность той ситуации — конечно, не в сами деньги стрелял…
Моя мысль проста: хочешь оправдаться, не напускай туману.
И пора уходить, разговор меня ненужно утомил.
— Ты, Алик, просто засмотрелся на эти сраные деньги, которые чич протянул майору Гусарцеву!.. Ты же забыл открытую дверцу!.. Помнишь дверцу?
— П-помню.
— Ну вот. Ты же сам говорил, что дверца джипа болталась туда-сюда. Тебе мешала… Дверца качнулась… Дверца шлепнула по дулу твоего автомата. Самую чуть шлепнула… Но этого хватило, чтобы твои пули сместились в сторону майора.
Пусть думает.
Времени уже нет, я ухожу.
Их контуженность, как я отмечаю, отступает неохотно. Но зато меняет личину. Алик, к примеру, уже не так сильно струит слезы своим левым глазом. Зато чуть усилилось его заикание.
Практически они оба не выходят из своего восьмого пакгауза. И, безусловно, необщение с солдатами им на пользу.
Я им уже сообщил, что в планах начальства колонна Хворостинина на Ведено. И с колонной они оба — туда. Уже скоро!.. С первой же колонной. Пацаны ждут. Томятся, слыша иной раз грохот сгружаемых бочек. (Исчерпали ресурс ожидания.)
Ах, как они оба ждут возвращения к своим. Вернуться в свою воинскую часть — как вернуться в их былое, доконтуженное время… То время и та служивая жизнь кажутся им сейчас счастливыми, счастливейшими. Это же надо, чтобы так страдать по солдатским будням!.. Они просятся, они хотят туда, они умоляют. Они, как завороженные прошлым. Верните
Шизы. Настоящие шизы!
На лунную полянку. Уже днем потянуло туда. Поговорить с женой… Но среди дня шумно!
Сначала наш, складской шум, бочки. Казалось, их катят вечно… Бу-бум. Бу-бум. Бу-бум… Следом и поверх бочек шумы Ханкалы. Эти шумы шли издали, шли, как бы обтекая нас, но зато возвращались и множились эхом… Со всех сторон… Особенно слева, где дорога и где, подгоняемые войной, гудели машины. Дорога тоже полна воинского тщеславия. Машины перекрикивали, перевизгивали друг друга.
А следом совсем уже разные, неразличимые, невнятные резкие звуки… Словно вбивали сваи. Но вбивали громадные сваи не в землю, а в небо… Куда-то вверх. Даже в самые облака… Ханкала!.. Я так и не решился на домашний разговор. Просто посидел три минуты на скамейке… В самой середине дня.
Я встаю рано. Едва заслыша что-то сквозь сон… Разогревающиеся моторы складских машин. Но все- таки я без спешки. Люблю начинать утро с некоторой ленцой, лишь постепенно разгоняясь.
Звонки должны бы начаться через полчаса, ан нет!.. Позвонил Суфьян. Чеченцы встают раньше нас.
— Я слушаю, — говорю я. — Внимательно слушаю.
Слово «внимательно» для моего информатора Суфьяна знаковое. Слово означает, что мой мобильник в моих руках (а не в чьих-то) и что голос мой неподделен. Означает, что майор Жилин слушает. И что все в жизни правильно.
Суфьян сообщает: он видел в том леске, что от его селения немного на север, дым… Видел там дым. Дымки… Примерно где Сухой Ложок. До перекрестка. Отдельный такой там лесок, и в лесу — два, а то и три утренних дымка… Ранний завтрак.
— Я думаю, это наши… Думаю, убивать ваших хотят, Асан Сергеич.
— Что за дымки?