поперек зачеркнул рубцы. – Городи огорожу, городи. – Король на замахе остановил руку, с гордостью оглядел спину. – Эк ты какой квелый. – И ударил с каким-то особым, трудно уловимым искусством.

Несчастный сдался и тоненько взвыл, заверещал.

На десятом ударе Король истратил, измочалил розгу, но новой не взял, стал учить подручного:

– Тощой ты больно, барин. Хлебца надо кушать. Да ниче, на этой должности скоро заматереешь. Пиши да зачеркивай, пиши да зачеркивай. Глаза-ти открой, не мешок выбиваешь.

Солдаты скалились, чиновник скрывал улыбку, строжился, в кордегардии стоял густой запах пота. Служитель считал звонко, чеканил голосом, словно хвалился собой и своей службой. Чиновник тринадцатого класса, он внезапно позабыл о своей постоянной униженности, воспрянул, и прежде пониклая голова с превосходством вскинулась и затвердела. На двадцатом ударе плечо Сумарокова онемело, рука казалась пустой, но он пересиливал себя единственно из упрямства.

«Плеть бы сюда, мою плеть – иное дело», – вдруг подумалось, и Сумароков зажегся злобою. Все поплыло в голове, жар заструился по костям, пришла легкость, но внезапно ворвался густой, бесцеремонный голос служителя, проткнул вязкую пелену:

– Тридцать… Эй, стой! В холодную захотел, кат?

Сумароков опомнился, перевел дыхание, с потухающей злостью взглянул на чиновника, от безумного взгляда служителю стало не по себе.

В комнате Король учил подручного:

– Ты как постелю выбиваешь. Слышь, приятель? А ты с протяжкой. – Король почуял свое превосходство и сейчас отыгрывался, испытывая к Сумарокову легкое презрение, смешанное со страхом. – Ты жиганул, конечное дело, и протяни суку, дай ему вздрючку, чтобы спиной дольше чуял. Ты бил по злобе?, зря силу тратил, а надо в науку. Мы на что с тобою поставлены? В науку поставлены. Ты его, барин, не щади, но и не злобись. Человек нито, не скотина, право. Ты на него маненько осердись, но не по злобе?…

Сумароков лежал на спине, вытянувшись, и не мог найти места правой руке. Тягуче ныло плечо, рука налилась неугасаемым жаром, и чесалась ладонь. Он посмотрел на сырые, вздувшиеся мозоли, усмехнулся.

Ладонь чесалась, зудела всю ночь и дала покою лишь под утро.

Глава пятая

– Ну так что, братцы? За старшего средь нас положим Ефима Николаевича Харитонова. Ну я-то, конечное дело, молодший средь вас, и не мое бы дело толк толковать. Так не осудите, братцы. И порешим, чтоб беспрекословну быть, как батюшке поклонимся Ефиму в ноги, чтобы он над нами встал.

– Ну дак чего ж, дак чего ж… И мы, ежели подумать, не лыком шиты, – загомонили богомольцы, однако охотно соглашаясь иметь над собою атамана. – И мы со старухой с косой не раз чаи пивали. Ну да Ефимке свычнее, он, почитай, с моря не вылазит.

– Знать, согрешили чем, вот Господь и наказал, – высказался Абрамов, и взгляд его, не мешкая, остановился на басалае. – Это не ты ль, ухорез, чего натворил? А ну-ка, братцы, пошшупаем, чего у него в мешке?

И не успел басалай спохватиться и оборониться, хотя какой обороны мог он сыскать середка моря, как мужик с неожиданной ухваткой выпотрошил мешок, и вывалились на лед мужская шуба енотовая, да полушубок желтый, вышитый на груди, да женская шубка курпейчатая. Басалай побледнел, его вороватые скорые глаза от бешенства покрылись изморосью.

– А ну, положь, где взял, конская калышка. – Басалай надвинулся на Абрамова, и мужик струсил, отступил. – На чужое-то привык, раззявился…

Басалай спихал рухлядь в мешок, натуго перехватил горловину, уселся, победно расправив неширокие плечи, обтянутые малицей, но улыбка на лице была дрожащей и заискивающей. Когда затевал промысел, не думалось же вот так угодить, как кур в ощип. Пил воду, а подавился костью. Все хорошо скроилось, да худо сшилось.

Снег сыпал, сеялся, с тихим шорохом скатывался из высокого зеленеющего неба, устилая ледяное поле мерцающей, выбивающей слезу холстиной. И куда ни повернись, куда ни направь взгляд свой – равнина без конца без краю, и нечем зацепиться глазу, утишить душу. Надолго ли хватит скудного пропитанья, надолго ли хватит разума, чтобы управлять телом и подвигать его к бессмысленному пути; все одно смерть. Лечь бы поудобнее, накрыться с головою овчиной, а после под полуденным ветром оторвет льдину и понесет ее к вратам, где кончается жизнь. Сколько раз уже Донат прощался с жизнью, что ныне и страху-то нет; будто давно не живет он, а только тень его бродит по земле-матери.

– Ты, клейменый, отныне тебе неотступно в тягловой лямке быти, – сказал Донат.

Басалай спокойно надел лямку, и прочие тоже впряглись в тягло, послушник по компасу-матке отыскал направление, и потянули страдальцы лодку по ледяному полю к Зимнему берегу на восток. И лежало им пути сто верст. Наконец лед кончился, черная дымящаяся вода распростерлась. Спихнули лодку, сели на греби, к концу дня увидали в отдалении признаки гор. И вот подошли к берегу, уже различили огни в становых избах, вроде бы запах дыма и жилья доносился.

Но внезапно море заколыбалось, бельками покрылось, вспенилось, буруны встали, и с полуночной стороны ударило шквальным ветром. И напрасно последние силы тратили страдальцы, упираясь в греби, так что кочета гнулись, готовые выломиться. Как скорлупу яичную, подняло их на долгий гребень волны и отмахнуло обратно в голомень[44]. Сколько бились тут, не вспомнить уже, а очнулись лишь под ночь, обессилев и покорно упав на телдос лодки. С утра ветер кончился, охотно посмеявшись над путниками, пошел робкий снег, и снова погибающие приковались к веслам, без сна попадали к Зимнему берегу. Пал мороз, вода застекленела, и покрылись страдальцы ледяной пленкой, залубенели. На их глазах лед стал стремительно расти; как чудовищные звери, вздымался он из воды; пластины карабкались, всползали друг на друга, залавливая, погребая лодку. Сонные, прозябшие, в мокрых рубахах, мужики выскакивали из лодки, отпихивали льдины.

Так провели они день, пока не затихло море. Снова вытянули лодку, сменили белье, оделись во все сухое, простились друг с другом, падая в ноги и прося прощения. Донат троекратно целовал клейменого, его запеченное лицо, испятнанное язвами, лобызал черные гноящиеся губы и просил прощенья. Учитель Елизарий беловодский стоял перед глазами как живой и напутствовал Доната. Басалай плакал и давал обет не воровать более, если быть живу. Все плакали, не стыдясь, и Донат тоже заплакал, чувствуя странное отупление и покой на сердце. Потом страдальцы сгрудились на дно лодки, чтобы согреться, загрузили себя

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату