стоял, вызывая к себе жалость, и по общему шевелению молящихся арестантов, по их мгновенным взглядам он понял, что слышали все.
«Ах ты тля, жалкий человечек, устрою я тебе плепорцию, – с радостью подумал Сумароков, изрядно рассчитывая на гордую наивность смотрителя. – Я знаю, ты кобениться будешь, старик. Тут я тебя и прищучу. Вот ужо прижгу пятки, запоешь лазаря».
Видно было, как боролся с собою смотритель, как передергивало его, как всею душою презирал и ненавидел он бывшего исправника, подрядившегося в палачи, и его тоже не оставляла радость от внезапного известия, что вот и отмстилось кату.
– Поди, кат. После, после, – зашипел недовольно смотритель и вновь принялся мелко креститься.
Сумароков вернулся к себе с горестной миной на лице, сел на кровать, сложил руки на коленях и стал поджидать смотрителя. Тот явился через час, встал на пороге, сцепил руки на животе: маленький, седой, благообразный старичок. Позади торчал Король. Он плутовато подмигнул Сумарокову, и тот понял, что дельце сварилось, а покраденные деньги уже переданы на волю. Пусть-ка старик поищет, а коли не будет стараться, ему же в вину. Смотритель шагнул в комнату, небрежно пнул сундучок, крышка отвалилась совсем.
– Ну что у тебя, кат? – спросил он скрипуче, с брезгливостью в лице.
Единственный человек травил Сумарокову его тюремную жизнь, и от него надо было освободиться. Хоть нынче же, вот взять и убить. Сумароков не терпел людей, которые презирали его. Полный ненависти, он сутулился на кровати, как квелая, сонная рыба, и вопрос смотрителя скользнул мимо сознания. Лишь сцепленные намертво пальцы хрустели в наступившей тишине.
– Как видите, ваше благородие, обидели-с, – зашептал за плечом Король, угодливо изогнувшись.
– Молчи, вор!
– Обокрали, ваше сиятельство! – вдруг очнувшись, завопил Сумароков на всю тюрьму. – Раздели до нитки. Последний капитал несчастного, униженного человека похитили злодеи. Батюшка, господин смотритель, наше благоденствие, не оставьте без милости. Разыщите его, разыщите! – Сумароков кричал с такой яростью и слезой в голосе, что и самый-то равнодушный человек пожалел бы.
– Ну что вопишь! Что-о! Обокрали его! А что красть, сделай заявление!
– Четвертную похитили, наше благополучие. Последнюю, можно сказать, надежду…
– Вот вопрос: однако откуда у тебя деньги?
– От скромного житья, по копейке собирал, копил, всячески ущемлял себя. Я потомственный дворянин, а влачу…
– Не дворянин ты, – оборвал смотритель, – но мерзкое животное. Запомни: ты живот-но-е! И перестань кричать, иначе сведу в секретную.
– Не перестану! Буду вопить! В сговоре, а-а, значит, и вы в сговоре? Все видят, как измываешься ты над царевым слугою. Я жизни не пожалел для отечества, слышь, старый мухомор! – Сумароков подскочил к смотрителю, вцепился в высеребренную пуговицу парадного мундира и принялся лихорадочно выкручивать ее вместе с мясом. – Вот так я тебя, вот так. Какой ты поручик? Ты тля, швабра, а не офицер! – продолжал кричать Сумароков, брызжа слюною в лицо смотрителю. – Смир-на-а! Пред тобою подполковник, прошу не забываться. Погляди на себя, заштатный крючок из инвалидной команды, шелудивый пес. А гонору-то в нем, а гонору! Тебя и держат лишь из жалости, из жалости держат. И все смеются над тобою, выживший из ума старик. Таких поручиков я сотнями раскладывал, перья летели, и раз – и раз… Он святошу из себя строит, папиньку, отца-благодетеля. Шут гороховый, измыватель, растлитель. Я слыхал, ты с мальчиками молоденькими…
– Замолчите-с, прошу вас, замолчите, – побледнел смотритель, сказал шепотом, едва слышно.
Губы его посинели, старчески блеклые щеки затряслись, кончик носа побелел, мешки под глазами налились сыростью, и стало видно вдруг, какой он древний и немощный. Король слушал тирады Сумарокова с ужасом: он впервые видел, чтобы так разговаривали с тюремным смотрителем, от коего зависит вся и без того не сладкая затворническая жизнь. Ему казалось, еще одно слово – и смотритель сделает что-то страшное с палачом иль со стариком будет худо. Стукнет паралик – и нажился человек. Вспомнились слова Сумарокова. «Сам сдохнет».
– Меня обокрали, а вы не принимаете решительно никаких мер. Действуйте, черт возьми, действуйте! Я вам приказываю! – продолжал кричать Сумароков. Одна пуговица осталась в его руке, и, будто не замечая, он небрежно откинул ее в угол.
– Замолчите-с! – решительно оборвал смотритель, вырываясь из наваждения, и ударил палача по лицу.
– Вы все видели? Он ударил меня! Но время изуверов и сладострастных похотников миновало. Нет, вы все видели? Этот жалкий старик…
Сумароков так и не договорил, да и не было в том нужды: смотритель круто развернулся и удалился в свои покои. Ждали грозы, примерного наказания бунтарю, но все кончилось благополучно. А Сумароков так искусно вошел в игру, что долго не мог успокоиться, возбужденно бегал по палаческой комнате, распиная ногой собственные вещи. Он уже сам поверил в свое несчастье, что его обокрали, унизили, оболгали. Никогда в жизни не бивали Сумарокова, но здесь, в тюрьме, какой-то плюгавый старикашка уже дважды позволил себе рукоприкладство. «Я так не оставлю, я доведу случившееся до его императорского величества, я всех поставлю на ноги». Щека горела от удара, и, прислушиваясь к буре внутри себя, Сумароков вдруг почувствовал странное удовлетворение. Ему было хорошо, что его ударили, его унизили и растоптали, было хорошо от буйства, от фарисейства и лжи. Оказывается, столько тонких удовольствий на свете, мимо которых мы проходим, не замечая. Что там женщины, вино, карты? Куда тоньше страдать от чувства, что ты унижен и растоптан в грязь…
– Ему не жить, – сказал Сумароков убежденно, когда палачи остались одни. – Он сам сдохнет. Я знаю эту щепетильную натуру.
К следствию, образумившись, смотритель Волков приступил на третий день, когда все следы были давно сокрыты, и арестанты отзывались совершенным незнанием дела. Сумароков же времени не терял и написал жалобу, повторяя при этом. «Я низложу диктатора. Я заставлю уважать палачей!» Бедный большеголовый старик, не зная о несчастье, уже превратился в злодея, диктатора, растлителя детей мужеского пола.
«