пустовала, и по ней одиноко расхаживал Александр Одоевский, сменившийся с ночного дежурства, который то постукивал сапогом о сапог, то принимался насвистывать мотив из «Восстания в серале», то нервно покручивал тонкий ус. Во всяком случае, у противоправительственных сил к этому часу было не больше шансов на поражение, нежели на успех, и если бы они с примерно европейской энергией взяли бы, как говорится, быка за рога, то результат выступления мудрено было бы угадать. По крайней мере, с расстояния в сто шестьдесят лет вроде бы не видно таких непреодолимых преград и такого рокового стечения обстоятельств, которые безусловно обрекали бы восстание на провал. Все могло выйти совсем иначе.
В ту минуту, когда генерал Нейдгардт сообщил Николаю Павловичу о том, что взбунтовавшиеся московцы движутся на Сенат и что заводила всего возмущения – никому не известный Горсткин, лейб- гвардии Московский полк уже строился в каре поблизости от памятника Петру I, который слегка курился на ветру мельхиоровой снежной пылью. Погода в тот день стояла мглистая, зябкая, и, хотя с утра было не больше шести градусов мороза, московцы, явившиеся на площадь в одних мундирах, раскрасивших вид в красно-зеленые праздничные цвета, сразу запритоптывали ногами, и над каре весело зашевелилась целая роща ежиковых султанов.
Так как было уже известно, что сенаторы давно присягнули и разошлись, Пущин, Рылеев и Оболенский в задумчивости стояли неподалеку от устья Галерной улицы, переминались с ноги на ногу и молчали. Через некоторое время к ним подошел Щепин-Ростовский, кашлянул в кулак и спросил:
– Что же мы мешкаем, господа?
– А что прикажете делать?! – с раздражением переспросил его Оболенский. – Противника нет, диктатор как сквозь землю провалился, а господа сенаторы разъехались по домам…
– Это как раз не беда, – сказал, подходя, князь Одоевский и бодро заломил ус. – На одиннадцать часов во дворце назначен торжественный молебен по случаю восшествия Николая Павловича на престол – там всю компанию и возьмем!
– Дело хорошее, – согласился Рылеев, – да сил у нас маловато. Кроме того, распоряжаться помимо диктатора я на себя смелости не возьму.
– А я возьму! – с задорной злостью сказал Щепин-Ростовский. – Дайте мне роту солдат, и через час все будет кончено!
– Ах, делайте, что хотите, – согласился Рылеев. – Только с настоящей минуты ни вы нас не знаете, ни мы вас не знаем, ибо я чувствую, что без крови не обойдется, а это будет на нас пятно.
Щепин-Ростовский развернулся на каблуках и торопливо пошел к московцам. Через минуту над площадью уже разносились команды, сопровождаемые гулким, тревожным эхом, и вторая фузилерная рота, ведомая Щепиным-Ростовским, Одоевским и Александром Бестужевым, гремя ружьями, побежала в сторону Адмиралтейского бульвара, где темнели кучки первых заинтригованных горожан. Иван Пущин подумал- подумал и бросился вслед, придерживая цилиндр.
Тем временем император Николай Павлович, одетый в измайловский мундир с голубой Андреевской лентой через плечо, сидел на сафьяновой кушетке в будуаре своей супруги и все никак не мог выйти из того тяжкого оцепенения, в которое его вогнало известие о свершившемся мятеже. Ему было страшно; донельзя хотелось вдруг очутиться где-нибудь далеко-далеко, в какой-нибудь Нижней Саксонии, где живут добродушные бритые мужики, не имеющие никакого понятия о «красном петухе» и кулачной потехе, а офицерство на досуге только танцует и волочится; однако больше всего почему-то хотелось спрятаться под кровать. Между тем следовало послать в Миллионную за преображенцами, проверить, верны ли присяге финляндцы, заступившие в караул, приказать на всякий случай подать к заднему крыльцу экипажи, но оцепенение было настолько властным, что Николай Павлович даже не мог заставить себя подняться с кушетки и чуть пройтись.
В будуар заглянула мать, Мария Федоровна, и сказала на припадочной ноте:
– Il у a de bruit dessous![51]
Николай Павлович побледнел.
– Башуцкого сюда! – закричал он, требуя коменданта Зимнего дворца, но никто не отозвался, только эхо прокатилось по анфиладе.
Николай Павлович прислушался: внизу действительно гремели солдатские гамаши, явственно слышались голоса и еще тот отвратительно нервный шум, какой бывает, когда двигают мебель. Этот шум приближался, приближался, и Николай Павлович от жуткого ожидания начал теребить пальцы. Вдруг кто-то закричал совсем близко, закричал страшно, истошно, смертно. Николай Павлович встал, приосанился и уперся взглядом в резную дверь; не прошло и минуты, как створки ее распахнулись, и в будуар императрицы Александры Федоровны ворвались: Щепин-Ростовский, унтер-офицер Пивоваров – лейб-гренадер, и человек пять рядовых московцев.
– Quest-ce que vous faites ici?[52] – проговорил Николай Павлович, норовя скрыть испуг, и поэтому его лицо приобрело какое-то невзрослое выражение.
– Nous sommes venus, gйnйrale, de vous informer, que… que… que it est temps de partir…[53] – сказал Щепин-Ростовский и многозначительно посмотрел на унтера Пивоварова.
Пивоваров гакнул, напустил в глаза несколько искусственную, а потому особо страшную лютость и, резко взмахнув ружьем, всадил штык в грудь Николаю Павловичу, – император покачнулся и обомлел. Видимо, в первое мгновение он не почувствовал боли и всего смертного значения пивоваровского удара, так как он еще некоторое время сохранял на лице то же невзрослое выражение, однако затем лицо императора искривилось, точно он взял в рот что-то непереносимо кислое, а тело неприятно начало оседать и рухнуло на паркет, произведя какой-то вещевой стук. Унтер-офицер Пивоваров для верности пхнул штыком еще и в основание черепа, – Николай Павлович дернулся и примолк.
Наступила тишина; то есть почему-то показалось, что наступила тишина, так как в действительности шум стоял кругом невозможный: отовсюду слышался топот, лязганье, крики, выстрелы и еще какие-то непонятные звуки, которые трудно было к чему-нибудь отнести. Уже была заколота штыками старушка Мария Федоровна, уже до такой степени затоптали великого князя Михаила, что он представлял собою ворох кровавых тряпок, и молодая императрица Александра Федоровна, как ни бегала от московцев по дворцовым покоям с большой подушкой в руках, которой она норовила загородиться от вездесущих штыков, была застрелена возле дверей Петровского зала и мешковато валялась у стены, по-птичьи спрятав под себя голову. На всякий политический случай гвардейцы пощадили только цесаревича Александра Николаевича, и князь Одоевский для пущей сохранности носил его на руках.
К полудню все было кончено. Московец Красовский в пять минут первого подошел к Бестужеву и сделал под козырек.