горького пьяницу Бог пошлет, вроде Владимира Святого, то аспида на манер Иоанна Грозного, то какого- нибудь придурка; уж на что Петр I был великий человек, а и то обходился с Россией, как Чингисхан. Словом, у нас двух вещей испокон веков не умеют – веселиться и управлять.
– Нет, не скажите, – возразил Трощинский, сразу напуская на лицо министерское выражение. – Многие российские государи были тонкими правителями, искренне желавшими своим подданным всяческого процветания, да подданным-то не процветания было надобно, а чтобы украсть, пропить и спьяну набезобразить. Возьмите хотя бы блаженной памяти императрицу Екатерину Алексеевну – разве она не пеклась о благе народа?! Сколько одной черноземной землицы у басурман прибрала! А вольная цензура, а упразднение пытки, а путешествие через всю Россию с тем только, чтобы самолично войти в нужды простонародья? Нет, господа, как хотите, а российские государственные устои при несчастном характере нации нашей – это благо, и костить их могут только атеисты, мечтательные подпоручики и прочие мальчишки, которых мозжит глупый французский либерализм.
– Мечтательные подпоручики – это, кажется, на мой счет?.. – сказал, краснея, Бестужев-Рюмин, юноша нервный, странноватый, и, неловко дернув рукой, уронил на пол вилку.
– Бог с вами, сударь, и в уме не было! – оправдался Трощинский, рассеянно глядя по сторонам.
– Не подлежит сомнению также то, – вступил барон Шиллинг, – что русский человек глуп. Более нечем объяснить существование в России строжайшей цензуры и еще того удивительного закона, в соответствии с которым все здания выше двух этажей и длинней, чем в семь окон, должны строиться под присмотром департамента путей сообщения.
– Опять врешь, мумия саксонская! – гаркнул в форточку расстрига Варфоломей. – Русский человек тебя, немца, купит за пятачок медью, а продаст за двугривенный серебром!
Трощинский, как и в прошлый раз, собрался его шугануть, но тут в столовую вошел управляющий, высокий седой старик, склонился к хозяину и заговорщицки зашептал.
– Господа, государь скончался!.. – проговорил Трощинский, опуская уголки рта.
Сергей Муравьев-Апостол пробежал ладонью по своему полному значительному лицу, Матвей забарабанил ногтями о стенку серебряного ведерка, в котором торчала бутылка шампанского, а Бестужев- Рюмин залился слезами и стал прощаться, как прощаются перед боем.
Однако до решительных событий было еще далеко. Только вечером 25 декабря, во время бала, который по поводу полкового праздника, Рождества и начала нового царствования давал в Василькове командир Черниговского полка Густав Иванович Гебель, именно на котильоне, в залу вошли два жандармских офицера и, отыскав среди гостей полковника Гебеля, вручили ему пакет из главной квартиры армии; музыка прекратилась, танец сломался, дамы зашушукались, мужчины насторожились. Выйдя в буфетную, Густав Иванович вскрыл пакет: главная квартира предписывала немедленно арестовать обоих Муравьевых- Апостолов и доставить их в Тульчин под крепкой стражей. Полковник спешно оделся, сел в сани и помчался в сторону Житомира, куда накануне отбыли братья якобы с поздравлениями к корпусному. В то же время держал путь на Житомир жандармский поручик Ланге, у которого был приказ арестовать Бестужева- Рюмина. Неподалеку от деревни Трилесы пути Гебеля и Ланге пересеклись.
А Муравьевы-Апостолы и Бестужев-Рюмин, накануне доставивший братьям два тяжелых известия, – о разгроме восстания в Петербурге и приказе из главной квартиры относительно их ареста, – сидели в жарко, до кислецы, натопленной комнате у полковника Артамона Захаровича Муравьева, командира Ахтырского гусарского полка и старинного члена тайного общества.
– Пробил заветный час! – говорил Сергей Муравьев-Апостол. – Пустое, что в столице дело закончилось полным конфузом, Риего тоже начинал в медвежьем углу. Надобно только бросить брандер в полки, и пламя займется на всю Россию. Не далее как нынче вечером все наши люди получат приглашение к возмущению.
– Что касается меня, – отвечал Артамон Муравьев, рассеянно трогая аксельбант, – то я вообще не хочу слышать ни о каком возмущении. Дело прошлое, господа, пошумели, и будет. Впрочем, ежели вы станете настаивать, то я поеду в Петербург и расскажу обо всем государю. Николай Павлович милостив; он никого не накажет, а прислушается к нашему мнению и облагодетельствует Россию.
– По-моему, это не что иное, как низость духа, – сказал Бестужев-Рюмин, нервно ломая пальцы. – Б point de vue йlevй en tout cas[64].
– Погоди, Миша, – остановил его Сергей Муравьев-Апостол, – это он говорит, чтобы только сделать мне афронт… Послушай, Артамон Захарыч, ведь еще месяц назад ты осыпал нас обещаниями и клялся делать то, чего мы даже не требовали. Теперь ты отказываешься… Как это следует понимать?
– Как хотите, так и понимайте, а я ради вашей авантюры пальцем не шевельну.
– В таком случае я прекращаю с тобой знакомство, дружбу, и с сей минуты все мои отношения с тобой прерваны!
Артамон Муравьев смолчал. Сергей Иванович отвернулся к окошку, покрутил пуговицу на мундире, постучал каблуком о пол, пригладил виски, кашлянул и снова заговорил:
– Ну что ты, честное слово! Давеча сам подбивал общество к решительным действиям, а теперь идешь на попятный двор! Подумай, под какой сюркуп[65] ты ставишь своих товарищей!..
– Черт с ним! – вступил Матвей Муравьев-Апостол. – Пускай хоть лошадей даст, и на том спасибо!
– И лошадей у меня нет.
Гости поднялись и цепочкой пошли на выход. Матвей Иванович, задержавшись в дверях, сказал:
– По крайней мере позволь нам надеяться на твою скромность.
– Это уж как водится, – ответил Артамон Муравьев, глядя куда-то вбок.
У крыльца ждали сани, запряженные парой притомившихся лошадей, которые были покрыты струпьями замерзшего мыла. Возница-солдат подремывал на облучке, но при этом сидел так деревянно-прямо, точно он не дремал, а о чем-то думал, прикрыв глаза. Сергей Иванович толкнул его под локоть и приказал:
– Дирекция на Трилесы. Кстати, как нынче туда дорога?
– Дорога – Сибирь, ваше благородие! – ответил возница и тронул вожжи.