сторонящаяся основополагающей методики политического оборота – кровопролития, чересчур уважающая жизнь; отсюда один шанс против тысячи, что при самых благоприятных обстоятельствах Александр Бестужев с Щепиным-Ростовским отважились бы на взятие Зимнего дворца и физическое устранение императора, Одоевский – на арест столичного генералитета, Михаил Пущин – на помыкание сенаторами, Орлов, Фонвизин и Якушкин – на поднятие московского гарнизона, Сергей Муравьев-Апостол – на киевский марш, то есть на элементарно необходимые и последовательные действия, сообразные идее переворота, которая вырабатывалась тайным обществом как минимум восемь лет. Стало быть, разрушительное направление в 1825 году не было революционно в той степени и объеме, в какой это было необходимо для качественного скачка, но его поражение предопределили не какие-то объективные предпосылки, всегда отдающие участием божества, а именно человек двадцать пятого года со всем тем, что ему довлело, который созидал объективные предпосылки, как мы созидаем свое счастье или несчастье. Если смоделировать тогдашнее противостояние сил на какую-нибудь игру, положим, на перетягивание каната, то объяснить победу команды Николая Павловича объективными предпосылками значило бы объяснить ее тем, что эта команда перетянула, а команда Рылеева, Пестеля, Трубецкого сдала, в то время как на самом деле команда Николая Павловича победила из-за того, что ее составляли битюги в образе человека, а команду Рылеева, Пестеля, Трубецкого – неврастеники и поэты, среди которых кто-то тянул в одну сторону, кто-то – в другую, кто-то только делал вид, будто тянет, кто-то вообще не тянул, думая о своем.
Однако, как ни ограниченно конструктивен этот человече-ский материал, природа в ипостаси истории делала ставку именно на него, и, стало быть, определить первопричины общественного движения можно только прояснив заветный вопрос, который касается собственно человека: что порождает личность, способную самоотверженно действовать в интересах исторических превращений?
Поначалу на этот вопрос напрашиваются ответы альтернативные, указывающие на то, что эту личность не порождает; например, очевидно, что ее исток отнюдь не семейное воспитание, так как в одних и тех же условиях у нас частенько производятся противоположно заряженные характеры; вот, скажем, семья Цебриковых дала Николая Цебрикова, хотя и случайно, но с достоинством вступившего в историю революций, и его брата Ивана, который был лишен дворянства и разжалован в рядовые за кражу у помещика Качалова 300 рублей, часов и дуэльного пистолета. Вообще русское семейное воспитание вряд ли когда решало вопросы становления исторически полезного человека, ибо в России никогда не было культуры этого воспитания, которое испокон веков пестует, положим, в Германии более-менее однообразный личностный материал, взращенный на единых правилах дисциплины, точного соблюдения кастовых норм, практичности, приспособляемости, то есть на определенном круге канонов, обеспечивающем сотворение характера общенационального, типового. У нас же воспитание всегда пускалось более или менее на самотек, и посему его результаты определялись обстоятельствами глубоко случайными, внешними, темными: именно по этой причине ни в каком другом народе, видимо, нет такого характерного разнобоя, как среди русских, у которых кого только не встретишь – и немца, и живого святого, и бессовестного дельца, и подвижника на поприще вечного двигателя, и запойного книгочея, и первобытного дикаря; нет ничего удивительного в том, что примерно в равных условиях один русский человек сочиняет конституцию, а другой – доносы, один способен на историческое деяние, а другой лишь на мелкое колдовство. Таким образом, и на дальних, и на ближних подступах к вопросу о происхождении исторического человека становится ясно, что это вопрос из тех, которые, возможно, навсегда обречены быть вопросами из тех, которым претят ответы; вообще человечество нажило себе множество неприятностей только из-за того, что настырно отвечало на вопросы, которым претят ответы.
По-прежнему очевидно пока одно: силы, прокладывающие исторические пути, как-то должны созидать и то, что их в силах преодолеть, то есть некое необходимо-заостренное психическое устройство, которое через взаимодействие с реальностями места и времени дает исторического человека, способного рисковать головой ради самых умозрительных идеалов. Практически это могло выглядеть как-то так: положим, растет в своем родовом гнезде, в каких-нибудь Рыбаках Старицкого уезда Тверской губернии, барчук Петр Иванов и вследствие чисто российского, несколько психопатического состояния чувств, общения со смиренной тверской природой, славными людьми, умной и доброй книгой, какого-то страшного происшествия, вроде крестьянского мятежа, виденного в нежные годы, благородных национальных сказаний и еще множества неуловимых причин – со временем становится просто чутким, восприимчивым человеком, в котором, с одной стороны, подает голос горькое чувство вины за отечественные беспорядки, а с другой стороны, инстинкт самосохранения почему-то становится властен не то чтобы относительно, но и не абсолютно, – тут-то, верно, и кроются начала необходимо заостренного психического устройства; затем уже, в столкновении с дикими особенностями русского быта и государственности, Петр Иванов неизбежно заразится энергией противостояния, которая сориентирует его на действие в разрушительном направлении, и в самом прозаическом случае будет достаточно несчастной любви, случайного знакомства, пирушки с политическим уклоном, неприятностей по службе или еще чего-нибудь в этом роде, чтобы разорвался привычный круг жизни, и Петр Иванов с «гибельным восторгом» вышел на Сенатскую площадь либо очертя голову примкнул к восстанию Черниговского полка. Разумеется, это собирательная ситуация весьма скупо освещает происхождение исторического героя, но из нее вытекает то, что коэффициентом духа для деятеля разрушительного направления скорее всего выходит некая очень сложная и, стало быть, ущербная побудительная величина, опирающаяся на нервное чувство родины, стремление вырваться, уязвимость случайным стечением обстоятельств, чрезмерно широкую внутреннюю свободу, в том смысле широкую, в каком о подлецах в прошлом столетии говорили: «широкой совести человек», – а также на нравственность преждевременного порядка; такая величина, которая обрекает этого деятеля не только на невыгодно – и бессмысленно-героические, но и диковинные поступки. Очевидно, что революционный эффект такого исторического героя может зависеть от самых неожиданных и ничтожных причин, включая наводнение, личные антипатии, получение значительного наследства, а при столкновении с силами охранительного направления главным образом от того комплекса качеств, который впоследствии был назван «интеллигентщиной», то есть оттого, что Петр Иванов в принципе предпочитает участь жертвы участи палача. Это означает, что если история действительно предусматривала поражение декабристов на севере и на юге в качестве своей промежуточной цели, то более подходящего исполнителя было не отыскать. Но ведь Петр Иванов, как говорится, не с луны свалился, он был законнорожденным продуктом своей эпохи и всего предшествовавшего развития российского общества во внутренних спряжениях и в противоборстве с Западом и Востоком; его генеалогия прослеживается далеко, волнующе далеко, от полицейских приемов Александра I, породивших дворянскую оппозицию, к войне 1812 года, возбудившей освободительные настроения, от нее к реакции России на Великую французскую революцию, потом к самой этой революции и далее к продолжительной цепи хозяйственных и политических превращений, по крайней мере восходящих к открытию Америки, вскормившему европейский капитализм; с другой стороны, наш Петр Иванов возник в соприкосновении с родными безобразиями частного и общественного порядка, восходящими аж к татаро- монгольскому игу, которое надолго законсервировало нашу хозяйственно-политическую и культурную инфантильность, обусловило многовековую отторгнутость от Европы и вследствие этого петровское возрождение, породившее чреватое противостояние сил. Следовательно, то, что прокладывает исторические пути, своевременно созидает и то, что осуществляет по ним целенаправленное движение, – исторического героя, который состоит в такой же связи с направлениями общественного движения, как любовь с продолжением рода или как экономика с образом социального бытия. Следовательно, формула, так сказать, романтического материализма в истории должна выглядеть как-то так: жизнь в соответствии со своими запросами созидает личности, которые в соответствии с запросами личности созидают жизнь. Следовательно, историческая необходимость, обусловленная промежуточно результатом деятельности людей и конечно – всеобщей целью деятельности людей, дает исторически насущного человека, а он уже осуществляет историческую необходимость в той мере, на какую запрограммировано способен – так история и течет.
При этом наивно было бы предположить, что течение истории совершается по какому-то заранее определенному плану, такое предположение слишком бы припахивало суеверием; больше всего похоже на