в кабинет Шарова, где продолжалось расследование всех недостатков развития школы будущего.
Очевидно, вид у Коли был страшный. Все замерли, глядя на Золотого мальчика.
— Вы не имели права так поступать! — сказал он, обращаясь к Марафоновой.
— Что с тобой, Коля? — удивлялась Клавдия Степановна.
— Вы очень нехороший человек! — сказал Коля.
— За что же такая неблагодарность, Коленька? — ласково сказал Белль-Ланкастерский, пытаясь погладить мальчика по головке. — Мяса столько съел. Буженину съел. А теперь ругаешься.
— И вы тоже нехороший человек. Уезжайте отсюда! Все уезжайте!
Последние слова привели в замешательство присутствующих. Быстрее всех сообразил, как надо поступить, Шаров. Он сказал:
— Коля, никто не давал тебе право так разговаривать с нашими дорогими гостями. Успокойся. — Шаров подошел к Почечкину. Потрогал головку. — О, да у тебя жар. А ну гукнить врача, — крикнул он в окно. А сам снял с себя пиджак и укрыл им Колю.
11
Весть об окончательном решении превратить школу будущего в памятник старины пришла совсем неожиданно, в тот самый момент, когда Марафонова подводила итоги окончательные: шпаги настоящие и символические были сложены рядом с колючей проволокой, микроскопом и конским волосом, все было перевязано незаприходованными веревками, и инспектор в суровости своей предлагала мне бумагу подписать, где черным по белому было написано, что такие оприходованные методы, как игра, воспитание на интересе, производительный труд, сверхизобилие и сверхактивность, подлежат списанию, а потому уничтожению через сожжение. И весь мой реквизит — мои плащи и шпаги, аксельбанты и ботфорты, все здесь перечислено, — тоже подлежит публичной кремации.
— Символы нельзя уничтожить, — пытался возразить я сквозь слезы.
— Уничтожим, если надо, — будто отвечала мне Марафонова.
В душе моей всегда жила надежда. Надежда моей Мечты. Мне всегда, в самые трудные закрутки, верилось, что вот вдруг придет чудо, придет — и новый целебный жар растопится вокруг. И потом, много лет спустя, я тоже верил в чудо, и это чудо сбывалось, оно приходило иногда с опозданием, но обязательно приходило. И тут я держал ручечку шариковую и все тянул с подписочкой актика. А Марафонова будто чувствовала, что я жду чего-то, сказала:
— Не надейтесь на чудо. Все уже закончено. И Белль-Ланкастерский, такой ласковый, меня под руку взял, к уговариванию приступил назойливо:
— Какой смысл… Подпишите, а потом пройдет время, все забудется, тем более никаких взысканий вам не обещано. Считаю, что это самый лучший вариант для вас. Кстати, мы вам новое место с повышением подыскали. Во всяком случае, вы здесь зарекомендовали себя с самой лучшей стороны.
Ах, где моя символическая шпага! Где моя сокровенность надежды, чтобы все запутанное разом, одним ударом разрушить, и чтобы новый свет полился, и чтобы новое пришествие состоялось. Но у меня сил не было сейчас, я это знал, не было, чтобы сопротивляться. И не было сил, чтобы ручечку поднять и росчерком пера поставить маленький крестик на моей Мечте.
— Ну, не тяните же время, — нетерпеливо пробубнил Белль-Ланкастерский.
12
И я взял ручечку. И в это мгновение Манечка вбежала в комнату.
— Волков приехал, — сказала она и покраснела. — Говорит, повесится на конюшне, если расформируют школу. Каменкжа собирается его связать…
Я побежал на конюшню.
Волков сидел со Злыднем и спокойно о чем-то разговаривал. На коленях у него действительно была веревка. Увидев меня, Волков привстал, подал руку. Он был взволнован. От него пахло вином. Но никакой ненормальности я в нем не приметил. А когда он заговорил, я сразу проникся к нему уважением: здорово у него ложились фразы, точеные.
— Ты помнишь, старик? — сказал, обращаясь ко мне. — Я сказочку про Сизифа сочинял. Сейчас я дал в ней другое толкование. Так вот, однажды мой Сизиф сел на камушек, похлопал меня по плечу и сказал: «Новая вариация моей судьбы несколько иная, чем та, какую стали развивать позднейшие философы. Мир не абсурден. В моем труде заключен великий смысл. Мой трагический героизм не бесцелен и бесплоден. Мое отчаяние — это отчаяние человека, победившего свою судьбу. Один из интерпретаторов моей трагедии так и заявил: „Назвать отчаяние своим именем — значит победить его“. Посмотрите на мои мышцы, ноги и руки. Всмотритесь в мое упорство, ловкость и силу. Произвожу ли я впечатление отчаявшегося? Я, владеющий левой и правой рукой, я, сильнее и терпеливее которого нет в мире? Заметьте, я всякий раз терплю поражение и всякий раз начинаю все сызнова. В этом я вижу смысл человеческого бытия. Я подаю пример подвижничества. Я не стремлюсь к обладанию. Мое самоотречение не отрицает моего чувства красоты. Я любуюсь природой, наслаждаюсь мимолетным общением с людьми, которые дают мне кров и еду, чтобы я нес свой крест, чтобы я честно исполнял свой долг, чтобы я смог выполнять эту бессмысленную работу».
— А шо вин робыв? — спросил Злыдень.
— Он катил камень. Вот тот камень, на котором он сейчас сидит. Катил на гору.
— А для чего?
— Его наказали за то, что он однажды взбунтовался.
— А кто наказал? — спросил Злыдень.
— Боги наказали, — ответил Волков.
— А куда вин катил цей камень?
— На вершину горы, — ответил Волков.
— Ну и шо? Чого ж вин не докатив?
— А как только он подбирался к вершине, так камень съезжал снова вниз. И так десятки лет. Всю жизнь.
— Ничего себе! — сказал Злыдень. — А для чего это?!
— Потом поймешь, — ответил Волков. — Так вот, мне Сизиф и говорит: «У тебя будет радость маленьких побед. Ты будешь совершать перевороты, придумывать реформы, тебе будут рукоплескать, ты будешь получать прекрасное жалованье, у тебя будет все, но за это в твоей душе поселится сознание того, что твоя работа бессмысленна. Ты будешь кричать об идеалах, о счастье, о самых совершенных формах правления, а твое сознание, когда ты будешь один на один со своей совестью, будет тебе говорить, что все, что ты делаешь, — бессмыслица! Абсурд!»
Я слушал Волкова. Я понимал, куда он клонит. Я знал, что он так или иначе подведет меня к тому, что во мне сидит Сизиф. Он развил свою теорию и решил меня обвинять.
— Я знаю, к чему ты клонишь, — сказал я и начертил на полу два круга. На одном я написал: «Преобразование обстоятельств, социальная революция», а на другом: «Духовное совершенствование». В первом круге я еще написал: «Режим, условия жизни, культура», а во втором: «Свобода, счастье и истинность „я“».
— Можешь дальше не писать! — перебил меня Волков. — Идея кузнечика мне известна. У вас оба круга совпадают и логически все оправдывается.
— Не об этом я сейчас, — сказал я. — Хотим мы этого или не хотим, а наше «я» постоянно находится как бы в раздвоении — одна часть направлена на внешние условия, у каждого из нас свой камень, свои Сизифовы муки, а другая часть — это наша душа. Все беды идут оттого, что в этих обоих кругах плотское, материальное, значит, на первом месте. Мы жизнь свою строим по логике даже не Сизифа, а по логике