— А если не сумею?
— Погибнут твои мечты.
— А если я достигну совершенства в самом себе?
— Кому нужны будут твои нравственные достижения, если все против тебя! Кому ты будешь нужен, если ты замкнешься на самом себе? Даже дети тебя не примут. То, что случилось с тобой и с детьми вчера вечером, когда даже самые близкие тебе ученики отвернулись от тебя, — не случайность. Ты им больше не интересен. Не нужен им.
…Я снова и снова ворошил прошлое и всюду видел изъяны: череда темных сил, темных притязаний и мрачных полураскаяний. Жадная, ненавистная оголтелость. «Ты же не слышишь других!», «Ты же не слышишь, что тебе говорят!» — это в в твой адрес. Стыд настигал меня все новой и новой волной. Встретил капитана. Мягко и робко сказал (в последние дни родилась во мне новая интонация):
— Я, наверное, во многом не прав был.
Он пристально посмотрел на меня;
— Не вздумайте это Новикову сказать.
— Вы так считаете?
— Не юродствуйте. У вас все хорошо складывается.
— Почему?
— Потому что вы попали в струю. — Вы говорите, как всегда, загадками…
— Есть, разные люди. Одним для творчества нужен покой, другим — борьба.
Как он точно все схватил во мне. Я не в состоянии не бороться. Мне нужна схватка. А борьба — это рождение и темных сил. Это убиение любви. Нельзя бороться любя. Борьба и любовь — две противоположности. Если потребность в борьбе так жадна и слепа, я не способен любить.
— Тогда незачем стремиться к созданию новых форм жизни, — это Она.
— Я мог бы пожертвовать собой сразу.
— Это зло.
— Рефлексия и деятельность несовместимы, как и любовь с борьбой.
— Это не так! Истинная любовь — это тоже борьба. Постоянно обновлять себя, просветлять свой дух — это самая великая схватка человека со злом. Пойди к Дребенькову, к Новикову, скажи, что ты был не прав, скажи это любя, и их сердца откроются для тебя.
— Ложь. Я сделал попытку сблизиться с Новиковым, он расценил это как слабость, как мой поступок применительно к подлости.
— Это не так. Моя ошибка была в моей гордыне. Я погибла, потому что любовь моя замкнулась на Нем. Ты заикнулся на себе — и ты стоишь на краю пропасти.
У Новикова были какие-то неприятности. Его тоже таскать стали. Может быть, поэтому я и решился на шаг, которого и потом никогда не стыдился.
Я догнал его на улице. Он шел, должно быть» домой.
— Только два слова, — сказал я.
— Что вам угодно? — спросил он холодно. Я что-то переборол в себе:
— Я уеду. И хотел бы, чтобы вы простили меня.
— За что? — улыбнулся он удивленно.
— Я во многом был не прав. Простите меня. — Я не понимал до конца, что со мной творилось. Теплый клубочек моей надежды развертывался и разрастался во мне. На глаза навертывались слезы.
Он не сказал: «Что вы хотите от меня?», не стал успокаивать. Он протянул мне руку. А я растерянно смотрел на его пухлую ладонь и какое-то мгновение не мог сообразить, что значит этот его жест и как я должен на него отреагировать. Потом я тряс его ладонь и бормотал:
— Благодарю. Спасибо вам за все.
Странно, я произносил эти слова, и мой внутренний слух не улавливал даже оттенка холуйства в этом чистосердечном признании. Я обретал что-то новое для себя. Это «новое» пока что было инородным состоянием, оно еще не вплелось в мою душевную ткань, но гулко заявило свое право на жизнь. Между прочим, от меня это не укрылось, Новиков был уже не тот Новиков, который мог орать во всю глотку: «Кто советская власть? Я — советская власть». Холодная реабилитационная волна остудила его пыл. Он тоже помягчел, будто сдавать начал.
— У вас все впереди. — Это он сказал с интонацией, похожей на интонацию капитана.
Брыскалов в последние дни мне все твердил одно и тоже: «Предстоит еще много сделать. Мы в самом начале пути». Все это я понимал умом. А вот сердце еще не напереживалось, чтобы в привычку вошли ласка и добрый настрой, не родилась во мне еще та — сила, которая объединит меня с другими людьми.
Я мечтал о Новом Свете, где я начну все сначала, где буду вместе со всеми, где вместе с другими буду создавать новые течения, прокладывать новые русла.
Я ждал часа; когда начну все сызнова.
…Я выкрал ее фотографию из сейфа Новикова. Сейф был открыт, и папка лежала в самом низу. Фотография была не приклеена, она была пришпилена к личному листу скрепкой. Надо отдать должное Новикому, он ня разу не спросил у меня о фотографии. Когда он вернулся в свой кабинет, посмотрел на меня пристально, а я сидел у самого сейфа, и он ничего не сказал. Мне даже показалось, что он нарочно оставил этот сейф открытым, чтобы я стянул оттуда ее фотографию.
Что-то надвигалось на Печору. Комиссия за комиссией ворошили печорских аборигенов. Гера не сумел вывезти вагон леса, настигла беда: бревнами прищемило его с такой силой, что поговаривали, передвигаться он сможет только на тележке. Толя, Россомаха и Кашкадамов срочно рассчитались и уехали, не попрощавшись со мной. О Новикове тоже поговаривали: собирается купить дом где-то под Ленинградом. Надвигалась действительно другая жизнь.
В тот вечер, когда я уходил с украденной фотографией, навстречу мне, точно сговорившись, выбежала ватага ребят. Черя, Света, Коля, Саша окружили меня и засыпали вопросами.
Они шли рядом и наперебой рассказывали о себе, что-то предлагали, спорили. И мне так захотелось быть с ними, любить их, непременно никуда не уезжать.
Когда я пришел домой, мама сказала:
— Не пойму тебя, то ты чернее тучи, а то улыбаешься, как дурак.
Я думал: может быть, и пришло ко мне мое главное открытие. Любить вопреки всему. Она умела любить. Это главное, что она умела. Так Блодов сказал. И Вершин создавал шедевры, потому что освещен был ее любовью. Это тоже Блодов сказал. Потом я понял, что моя формула «любить вопреки всему» — кощунство. Любовь — безнасильственное движение человеческой души. Любовь тогда рождается, когда снимается (в философском смысле как противоречие) пресловутое «вопреки». Я в рабстве у рационализма. Моя склонность к разъятию всего живого сильнее самой любви. Подлинная любовь — это вера в бессмертие. К нему я не готов. В глубине души таилась холодная уверенность: не будет у меня больше такой любви. Никогда не будет. И, наверное, я это тоже вычитал, не всем дано обрести любовь.
Я всматривался, в ее лик. В нем было то, чего мне недоставало: любовь, мужество, мудрость. И стыд жег за прошлое, и невыносимо становилось, когда в памяти возникали сырая холодная атмосфера морга, оцинкованный стол и влажный звук, точно сырая осина неторопливо распиливалась.
Я потом, много лет спустя, понял, что фотография нередко запечатлевает то, чего живое лицо не способно удержать, точнее, лицо хитрит, извивается, смеется, хмурится, чтобы скрыть свою истинность: чтобы казаться настоящим лицом, оно занимается двойничеством, многоличием и черт знает чем.
Фотография Ларисы-это не просто лицо. Это — лик. Это необъяснимая притягательность. Это крик Вселенной. Это жаркая мысль о спасении мира.
Прошло с тех пор много лет. Случилось так, что, вдруг я обратил внимание, повсюду (бывал я в разных городах) стали продавать цикламены. Белые, розовые, сиреневые. В горшках и без горшков. Нежные лепестки стыдливо обнажали желтоватые венчики. Однажды я прислушался к разговору покупателей:
— От них холодом несет за три версты.
— А вы знаете, они великолепно сохраняются на морозе, между рамами.
— Господи, их столько развелось теперь. Сроду раньше не было таких цветов.
Их действительно было много.