двойную цель: забавляют ум и дают полезный урок сердцу. И если судить по тому вниманию, каким публика почтила первые части, смею полагать, что мне удалось соединить два эти преимущества: я вправе сказать без ложной скромности, что книгопродавец, не мог удовлетворить всех желающих прочесть мои воспоминания, когда я решился их опубликовать.
Быть может, я обязан столь бесспорным успехом одной лишь новизне? Но нет. Такая мысль была бы явной неблагодарностью по отношению к тем, кто удостоил меня своего одобрения, и я приложу все силы, чтобы не потерять драгоценного сочувствия публики после выхода в свет нового издания записок; в нем читатель найдет, в добавление к прежним пяти частям, которые имели счастье понравиться ему, три новые части. В них будет дополнена повесть, которая даже в прежнем, незавершенном виде не утратила своего интереса и не была забыта за прошедшие двадцать лет. Я знаю, что моя затея, возможно, не всем понравится; но, как известно, одобрение иных людей так же мало радует нас, как мало печалит их критика; стало быть, их предубеждение против моего замысла не должно 'меня беспокоить. Куда важнее снискать аплодисменты тонких и строгих ценителей: вот их мнение поистине драгоценно, и только для них я предпринимаю сей труд.
Я охотно признаю, что слишком долго заставил ждать появления этих недописанных частей, и упрек в непростительной лености вполне мною заслужен. Если чистосердечного признания вины недостаточно, чтобы великодушно помиловать виновного, то оно все же должно побудить к снисхождению. Я по натуре похож на нашу общую любимицу Марианну;[85] моей рукою очень часто водит прихоть; если бы не раздались критические голоса, заранее порицавшие мою книгу, я и по сию пору не очнулся бы от своего ленивого оцепенения. С позволения моих недоброжелателей, я изложу здесь причины их недовольства, отвечу без уверток на их доводы – и пусть читатели нас рассудят.
Есть основания, – говорил не так давно один из этих всезнаек, чьей учености хватит ровно настолько, чтобы быть оракулом в каком-нибудь кафе, [86] – есть основания подозревать, – говорил он, – что человек, который ценой крайнего напряжения фантазии сумел успешно довести свой роман до пятой части, но, в полном цвете лет, не смог его продолжить – такой человек едва ли будет удачливее в преклонных годах. Он исчерпал свой предмет; с какой же натуры будет он списывать дальнейшее?
Двойная ошибка, и ошибка весьма грубая! В самом деле, разве может человек исчерпать действительный мир? Это источник неисчерпаемый; смею утверждать, что никто не видел его дна. Но если и существуют избранные, кому дано сие исчерпывающее знание, могут ли и они похвастать, что знают действительность во всех ее проявлениях? Самое ничтожное обстоятельство может полностью изменить наши представления, и это дает всякому пишущему возможность изображать то, что он видит, соответственно своему зрению и совсем не так, как он сам изобразил бы это несколько мгновений назад. Ужели я должен быть столь дерзок, чтобы воображать, будто мною исчерпаны бесчисленные формы всего сущего – и это в сочинении, занявшем каких-нибудь пятьсот страниц? Нет. Смело могу сказать: рассудительный читатель не станет ждать от меня столь небывалого подвига в тех трех частях, что я ныне присовокупляю к прежним пяти.
Скажу далее, что не требуется и кипения молодой крови, чтобы продолжить эти мемуары. Может быть, для вымысла оно и нужно; но в моих воспоминаниях я говорю только правду, а для этого ничего не нужно, кроме здравого смысла и трезвого разума. Начало этой книги писал простой человек; такой же простой человек ее и закончит. Вы познакомились е ней с простодушным крестьянином Жакобом; и в дальнейшем перед вами будет чистосердечный Ля Валле.
В сочинении моем нет ничего придуманного; я могу пренебречь правилами, по которым пишутся романы, ибо сюжет моих записок – события моей жизни, и последовательность их повинуется не моей воле, а воле провидения. И если они снискали или надеются снискать одобрение публики, то интерес к ним пробудила или пробудит только их правдивость. Искусство ни к чему там, где сияет правда. То, что я описываю, создано самой жизнью; я употребляю самые простые краски, лишь бы они верно повторяли натуру. Только в этом и состоит мой труд; он по плечу любому возрасту. А если порой я прибавляю свои краткие рассуждения, – для забавы или в назидание – го приобретенный с годами опыт мне и делу на пользу. И я не знаю другого способа заслужить похвалу людей, мыслящих здраво. Этим я завоевал некогда расположение читателей и надеюсь сохранить их симпатии в дальнейшем.
Итак, я нахожусь на сцене Комедии: если читатель удивлен, то сам я удивлен отнюдь не меньше.
Вообразите новоиспеченного господина де Ля Валле, в его подбитом шелком камзоле, совершенно потерявшегося и оробевшего, потому что ему пришлось побыть несколько минут в обществе четырех или пяти вельмож; вообразите его в кругу самых знатных или самых богатых людей славного города Парижа, рядом с графом д'Орсаном, сыном знатнейшего лица в королевстве, – причем граф называет меня своим другом и обращается как с ровней; вообразите все это, и вы не сможете не удивляться.
Не слишком ли торопится автор? – скажут мне читатели; но я уже говорил и повторяю здесь еще раз: ни одного шага я не делаю сам, события ведут меня за собой, и управляет ими одна лишь фортуна, а ей угодно было меня побаловать.
Я с удовольствием возвращаюсь к воспоминанию о театре; во мне все еще жива потребность утвердить в собственных глазах мою скромную особу – чувство, возникшее в тот миг, когда я очутился в карете и услышал, как граф приказывает кучеру везти нас в Комедию.
Вероятно, вы помните, что при одном слове – Комедия – сердце мое радостно забилось. Правда, очень скоро мне пришлось немного остыть: несколько минут, проведенных в фойе театра, жестоко меня, унизили, дав почувствовать, как чужд я этому новому для меня обществу. Граф д'Орсан был слишком занят разговором с людьми, сразу его окружившими, и не мог меня выручить или облегчить мне роль, в которой я вынужден был выступить впервые в жизни. Но все это померкло, когда я вместе с этим знатным сеньором очутился на сцене. Если тщеславная гордость порой изменяет нам, то она очень быстро находит основания, чтобы воспрянуть вновь.
Кто бы поверил и мог ли я сам предположить, что шпага, которую по моей просьбе мадемуазель Абер приобрела для меня в качестве парадного украшения к новому костюму, даст мне случай спасти жизнь могущественному человеку и введет меня в тот же день в общество ему подобных? Я убежден (что бы ни говорили мои недоброжелатели о том промедлении, с которым шестая часть следует за первыми пятью), что нужно было не меньше двадцати лет, чтобы опомниться после неожиданного случая, давшего мне возможность проявить свое мужество и добиться ошеломившей всех победы; но, пожалуй, не меньше времени потребовалось, чтобы придти в себя от оцепенения, в которое повергло меня первое посещение театра Комедии. Подумайте только, без малого за четыре года[87] пройти путь от деревни в Шампани до Французской Комедии, – и по каким ступеням! Скачок, что ни говори, головокружительный; так или иначе, я в театре.
Усевшись на место, я обвел взглядом все, что было вокруг, но признаюсь честно: глазам моим