голову, просто волейбольный мяч. Но там было ранение. И кончилось всё, кончилась жизнь. И вот — внучка. И фотография мальчика в белой расстегнутой рубашке, какие носили еще до войны.
Спрятав записную книжку в карман, я еще раз обещаю достать лекарство, встаю и выхожу в коридор. Вот горе, вот истинное горе. А это все суета сует.
Из аудитории, как из парной, выскакивает один из оппонентов, Федченко, закуривает жадно. Увидев меня, издали показал: избавился, мол, отговорил.
Я подошел:
— Что там сейчас происходит?
— Общая дискуссия.
Дискуссия… О чем дискутировать? И вдруг слышу за дверьми голос Радецкого. Этого надо послушать. Вхожу, сажусь. Детски капризный голос Радецкого звучит с кафедры:
— …Все знают, мы с Геннадием Ивановичем всегда на разных позициях, всегда спорим.
Геннадий Иванович, профессор Громадин, прозванный студентами Спящий Лев, кивает своей некогда львиной головой.
— Но на этот раз мы с ним сошлись в оценках!
Кивает утвердительно Спящий Лев.
— На этот раз мы едины! Читается с интересом! Мне просто интересно было читать!
Ах ты лапочка! Ах ты правдолюбец! Да вам с Геннадием Ивановичем в паре выступать: всегда на разных позициях и каждый раз едины. У него одна из уникальнейших библиотек, сколько этот человек перечитал за свою жизнь, можно диву даваться. И ему понравилось, он, видите ли, читал с интересом. Загадка для меня этот человек. Старый холостяк, единственная его любовь — книги, которые ему даже завещать некому. Зачем ему эта роль?
Ведь если можно было бы говорить простыми словами, воскликнул бы Дорогавцев: „Братцы! Примите меня тоже, пустите к себе, дайте должность!..“ Но на защите диссертации с кафедры так говорить не полагается. А насколько бы упростилась жизнь.
Радецкий сошел с трибуны и вдруг спохватывается:
— Совершенно забыл, там опечатки! Встречаются просто анекдотические искажения смысла. Но это не вина диссертанта, это на совести наших машинисток.
И, сев на место, взволнованно оглянулся за одобрением — вот что поразительно. Неважно, что за текст произносил, какова роль, важно, как сыграл. Я поправляю рукой темные очки.
Ну, а если я даже выйду сейчас, скажу, что я думаю об этой диссертации, изменится что-либо? Ровным счетом ничего. Наоборот, возникнет видимость дискуссии. Когда при обеспеченном количестве голосов „за“ кто-то „против“, один-два бюллетеня признаны недействительными, это хорошо, встретились разные мнения, защита была интересной… Я только поставлю в неловкое положение своих коллег, которые в большинстве своем хорошие люди и все они торопятся домой — пятница, а я вдруг выйду стыдить их. Я не могу сделать это еще и потому, что слухи о назначе-нии меня деканом уже пошли, уже некоторые шутливо поздравляли меня, и теперь все решат, что я просто уязвлен и раздражение мое в этой ситуации вполне понятно.
Растроганный, подымается на трибуну Дорогавцев.
— Я рад отметить, что основные положения моего труда нашли понимание и отклик…
Итога я ждать не стал, я опустил бюллетень и сразу ушел. Недостает только, чтобы Дорогав-цев пригласил меня на банкет.
Глава ХVIII
Больше всего не хотелось мне сейчас расспросов, но Киры, к счастью, не было дома. Прошел час, два, за окном темно, ее нет, и не оставлено никакой записки. Если бы между нами произошла ссора и она ушла — так она проделывала не раз, чтобы поволновать, — я бы понял. Но ссоры не было. Я уже прислушиваюсь к каждому стуку лифта. То и дело звонит телефон. Какой-то человек упорно добивается:
— Любу мне… Как не туда? А куда я тогда попал?
Перегруженный едой, он тяжело дышит, медленно соображает. Поел, выпил, теперь ему — Любу. И снова звонок:
— Это кто говорит? Любу мне…
Не успел отойти от телефона, междугородный звонок:
— Попросите, пожалуйста, Сережу. Пятница, впереди два выходных. Ему Любу, ей — Сережу.
— Здесь нет Сережи? Извините… А вы в Москве… А я в Калининграде…
Милый женский голос, я чувствую, она и со мной поговорила бы, раз нет Сережи, но мне что-то не до нее.
Как сговорившись, звонят знакомые, полузнакомые, по делу, без дела, каждый говорит долго: „Ну, а вообще как?.. А что нового в жизни?..“ Может быть, как раз в этот момент звонит Кира, а телефон занят.
Я понимаю, все это нервы. Там сдерживался — спокойная походка, благополучный вид, жесты, — а здесь, дома, нервы разошлись. Но все-таки странно.
И еще время предвечернее, оно всегда на меня действует, пустая квартира, блеск зеркал в темноте. Зеркал у нас втрое больше, чем нужно, отражать некого. Я одеваюсь и еду за три останов-ки в гараж. И когда вижу там, что нашей машины нет, а сторож говорит, что на ней еще днем уехали, я не сомневаюсь больше: случилось несчастье.
У меня опять возникает надежда, пока от троллейбусной остановки иду к дому и вижу издали свет в окне большой комнаты. Насколько помню, я там света не оставлял. Однако во дворе нет машины. Конечно, может быть и так: пока я ездил в гараж, Кира вернулась, теперь я здесь, а она поехала ставить машину. Это ее затея, чтобы у нас непременно была машина. Люди сами создают себе сотни лишних проблем, и уже без этой ерунды, кажется, жизни нет, счастья нет, а для счастья нужно совсем другое.
Еще на площадке лестницы слышу, как настойчиво, упорно звонит телефон в квартире. В спешке начинаю открывать дверь не тем ключом, открыл наконец, бегу. Звякнув в последний раз, телефон смолкает. Длинный сплошной гудок в трубке.
Одетый, стою, жду. Даю прозвонить два раза, чтобы не разъединилось случайно, снимаю трубку.
— Слушаю!
Молчание.
— Я слушаю.
— Это я.
Лелин тихий голос. Сажусь на диван.
— Ты мне звонил?
— Много раз.
— Я ездила в Тамбов к маме.
— А Соловки?
— Какие Соловки?
— На работе сказали: экскурсия на Соловки по осмотру чего-то.
— Кто-то из наших остряков упражнялся.
— Я удивился несколько.
— Мама у меня заболела, к маме ездила. Так обрадовались мне мои старички.
— Понятно.
Впервые в жизни я не рад Леле.
— У тебя голос какой-то странный… Случилось что-нибудь? Тебе неудобно говорить сейчас?
— Да.
— Ты можешь отвечать на мои вопросы: да — нет?
— Сейчас нет.
— Ты мне позвонишь?