Мне показалось, когда я подошел к окну, что крыша соседнего дома заново покрыта цинко-вым железом — светло и мокро она блестела на фоне грозового неба. И в окнах всех этажей пере-ливалось и блестело, будто в них металлическая фольга. Странный этот металлический отсвет, как пылью, покрыл все в комнате: и стекла книжных полок, и письменный стол. В дверь заглянула Кира:
— Ты занят? Зайди на минутку.
Я знаю это ее выражение сдержанного торжества — меня ожидает сюрприз. Загадочно улыбаясь, она ведет меня в свою комнату, призадергивает шторы.
— Посмотри. Видишь?
В старинном зеркале, которое вчера было внесено в наш дом, я вижу себя со своей бородой, выражающей, как большинство нынешних бород, тягу к допетровским временам, хотя я, напри-мер, по тем временам вовсе не тоскую.
— Видишь, насколько не монтируется одно с другим? Рядом с ним эти вещи теперь совершенно не смотрятся, — торжествует Кира. — Они валятся! Падают! Не стоят рядом с ним.
Я вижу в ней энергию, пробудившуюся для великой цели, я слишком знаю мою жену — предстоят большие перемены. Среди вещей, которые уже «не смотрятся», «падают», трельяж моей матери. В свое время из-за него вышла ссора: Кира говорила тогда, что важен ей не трельяж, ей важно отношение к ней, а это отношение она сразу увидела, ей дали почувствовать его с первых дней. И я переступил через себя, я совершенно не понимаю теперь, как я мог? И вот он уже не монтируется, уже лишний в доме.
— Вошла другая атмосфера, ты почувствовал? Все это не вписывается теперь. И мы тоже становимся другими. Другие требования, другие представления… Это естественно.
В подтверждение она стала рядом со мной, и вот мы оба в этом зеркале «времен Павла Первого». Разница, та между нами, что все это я знал с детства, я вижу безвкусицу этих резных завитушек, не относящихся ни к какой эпохе, потому что безвкусица и фальшь одинаковы везде и всюду, для них нет ни границ времени, ни национальных различий. А ее пьянит возможность иметь, восторгает сам факт, что она отражена в зеркале, в котором отражались не столько чисто вымытые, сколько надушенные и напудренные дамы времен Павла Первого, ее это возвышает в собственных глазах. Есть рабское что-то в сегодняшнем помешательстве на предметах старины, в этом стремлении походить на кого-то. Но еще страшней — нравственная глухота.
Как можно вносить в дом чужую жизнь и не чувствовать этого? Все эти вещи чьи-то, за каждой трагедия, и, может быть, не одна. Они остались от исчезнувших семей, от вымороченных, сгинувших родов. Что меняет, если даже эти семьи сами в прошлом не были святы. Она, как дитя, говорит то, чего сама не понимает. Ведь это все равно что на месте кладбища разбить парк культуры с танцплощадкой или на территории бывшего кладбища начать раздавать дачные участки. А ведь начни, и многие не откажутся от соблазна.
— Я всегда видела, что современная мебель — это полированная фанера. Дрова. Вынуждена была мириться. А это!.. Ты посмотри, как выражен стиль. Совсем другая эпоха.
— И мы в ней смотримся?
— Не понимаю, что ты хочешь сказать? По-моему, я делаю это не для себя, ты знаешь. Мне ничего не нужно. Но ты профессор, у нас бывают люди.
Когда она вот так безапелляционно говорит «выражен стиль», «другая эпоха», рискнет ли подумать кто-нибудь, что она не только десяти, она и восьми классов не кончила. Она не пишет писем, потому что у нее почерк безграмотного человека, а уж о количестве ошибок и говорить не приходится. И при всем при том есть вещи, в которых она разбирается точней меня, а многие веяния ощущает задолго до того, как повеет. Иногда я читаю статью и поражаюсь: ее мысли, ее слова. О моей книге, которой я сейчас занят, она говорит: «Это что, вот эта твоя несвоевременная книга?..» Я боюсь ее пророчества.
Я иду бриться в ванную, шумит вода, я могу не слышать, как она снова что-то передвигает, переставляет в своей комнате. Потом меня зовут.
— Я бреюсь!
Лет восемь назад я был оппонентом на одной защите в Томске. Она поехала со мной — в Сибири она еще не бывала. Вечером, когда я вернулся в гостиницу, на столе торжественно стояла большая супница. «Это кузнецовский фарфор, представляешь? Только здесь еще можно встретить такие вещи. Захожу в комиссионный — чудо. Просто глазам своим не поверила!..»
Тогда тоже рядом с супницей многое сразу перестало «смотреться» и уже не «монтирова-лось». Теперь у нас полный кузнецовский столовый сервиз, за исключением двух-трех предметов, но они, можно не сомневаться, будут разысканы. И это тоже нужно мне, поскольку я профессор, к нам приходят люди.
Я иногда думаю, глядя на мою жену: человечество не остановится. Его способность желать, иметь, создавать себе кумиров не знает предела. Но обитаемый мир небеспределен и уже тесноват.
Телефонный звонок застает меня в передней, когда я уже надеваю плащ.
— Ты возьмешь трубку? — кричит Кира. Она все еще что-то передвигает, что-то перестав-ляет. Наверное, это звонят из комиссии ветеранов, напоминают, что надо сегодня получить удостоверение участника войны.
— Слушаю.
Молчат. Леля? Я тихонько прикрыл дверь.
— Я слушаю!
Щелкнуло, пролетела монетка в автомате.
— Папа? Тебе удобно говорить?
Я пожал плечами.
— Вполне.
— Тут, понимаешь, дело такое… Ты маме тогда все рассказал? Ну, в отношении Аллы?
— Н-нет. Так, в общих чертах, мол, обычная ссора…
— Да? Вот хорошо! Дело в том, что все это оказалось не так. Ну, то, что я тебе говорил тогда, помнишь? Все оказалось совершенно наоборот. Я убедился.
Убедился… Нетрудно было тебя убедить, когда ты сам этого жаждал. А что наоборот? «Не беспокойся, не она уходит, я ухожу…» Что же наоборот? Еще и прощения просил у нее: как он подумать, смел? Надолго вперед будет чувствовать свою вину. Такого воспитали.
— Я тебе потом все расскажу, мне сейчас не очень удобно говорить из автомата. Вы в эту субботу уезжаете на дачу?
— Н-нет.
— Спроси, пожалуйста, у мамы. Мы хотели в субботу прийти к вам.
И голос дрогнул жалко. В глубине души чувствует, конечно.
— Что спрашивать? В субботу мы дома.
Не его мне жаль, мне оскорбительно, что я должен делать вид, играть роли, хотя все я знаю, и она прекрасно понимает, что я знаю все.
— Кто звонил? — кричит Кира.
Не хочется сейчас рассказывать. Она станет вот здесь в коридоре руки в бока и покачает головой: ну? Что я тебе говорила? Я вижу эту ее улыбку. Да, каждый заслуживает то, что заслуживает. Но он мой сын!
— Это мне по делу звонили, — говорю я и ухожу.
На улице уже осень. И действительно, сегодня какой-то странный свет, какой-то металличес-кий отблеск. Я перехожу улицу. Где-то во дворе огромного этого дома в красном уголке будут выдавать ветеранские удостоверения. Много лет назад одноклассник моего сына, маленький мальчик, спросил меня: «Дядя, вы ветеран?» Меня тогда это рассмешило. А было так: учительница попросила меня перед Днем Победы поговорить с детьми. Я не сумел отказаться, надел колодки медалей и явился, так сказать, во всем параде.
Еще издали я вижу: у одного из подъездов стоят старые люди с маленькими детьми. Старые женщины. Неужели они, вот эти седые женщины — девушки нашего поколения?
— Здорово, орлы!
Я обернулся. Ведя за руку внука, бодрой походкой шел по двору курносый старик в вязаной спортивной шапке.