Часть шестая МОСКВА МОЯ

Глава тридцать первая. Санаторий Бутюр

Самый счастливый час в жизни?… Сегодня я бы уже не решился выбрать, какой именно час или день назвать самым счастливым. Но было время, когда на такой вопрос я отвечал уверенно: в августе 1946 года – не помню числа, примерно около четырех – был самый счастливый час моей жизни.

За трое суток до этого меня привезли в Москву. По пути я провел две недели в Горьковской пересыльной тюрьме. Ждал. Тоскливо было в людной камере. Вокруг чужие люди, измученные, озлобленные, несчастные; иные неприятны, даже омерзительны. После этого – сутки в удушливой тесноте столыпинского вагона Горький-Москва.

Потом вечер-ночь-день – вторая ночь – второй день и снова ночь в таком же вагоне, но уже неподвижном. Пересылка у Казанского вокзала. В купе-камеру, рассчитанную на 6-7 человек, набивали по 20-30; почти полдня было 36. На самых верхних полках третьего яруса не лежали, а сидели по трое, по четверо и по пять, задыхаясь от жары – крыша накалена августовским солнцем – и от зловония. На нарах второго яруса корчились, сидя в раскоряк. Внизу и сидели, и стояли, и лежали на полу, под скамьями. Внизу тоже задыхались, но к тому же еще были измяты, изжеваны давкой, затекшие ноги и руки сводило судорогами. Сверху текла моча – кто-то не удержался. Его исступленно материли, но как разобрать, кого именно? Да и не вытянуть руки…

По утрам выводили на оправку: конвоиры зевали, они были не злыми, а просто скучающе- равнодушными. Загаженная уборная. «Давай, давай, быстрее, быстрее». Торопили не столько конвоиры, а проклинающие и умоляющие сокамерники. Потом вызывали с вещами и грузили в воронок.

Радость – можно расправить руки и плечи, пройти несколько шагов, покачиваясь на ватно мягких ногах, в открытой двери вагона – утреннее солнце, великолепная прохлада. В воронке – опять давка, но уже не такая чудовищная. Вошедшие первыми сидят на скамьях, другие – на мешках, вплотную к их ногам, только последние – вповалку.

Везут. За тонкими железными стенками – шумы города: голоса людей, движение машин, гудки, сирены. Но через час-другой стены накалялись от солнца и в зарешеченный вентилятор в крыше сочился не воздух, а горячая пыль, пахнувшая асфальтом.

Часто стояли. Слышно было, как переговариваются конвоиры. Они ходили в пивную, в столовую. Мы стучали:

– Начальник, пусти оправиться… пить… мы голодные.

– Скоро приедем… Уже скоро… Вот сейчас…

Мы заезжали на другие вокзалы – Киевский, Курский, Белорусский. Вталкивали новых пассажиров.

Снова и снова просили, умоляли, требовали:

– Оправиться, пить… хоть глоток… оправиться…

– Терпи, уже скоро… Кто там ругается? Вот наденем браслеты и в рот портянку, будешь знать, падло!

Все же временами становилось просторнее, можно раздеться, сесть на железный пол – он холоднее стен, под дверью – щель, тоненькое дуновение. К вечеру и вовсе легче.

Просыпался голод: утром отправили до раздачи пайки. Но к вечеру привезли опять на Казанский, в тот же или в другой такой же вагон – их несколько стояло в тупике…

– Какая вам пайка, все роздали…

Так было и на второй день. Все роздано. Хорошо, что пустили на несколько секунд в загаженную уборную – и эти секунды были прекрасны. Ругаться с конвоем нельзя – впихнут, как накануне, в самое худшее купе. А это, кажется, не так полно: сесть, правда, уже некуда, но можно переступать с ноги на ногу, достать из кармана махорки, свернуть.

– Откуда, мужик?

– Отсюда же… Утром увозили… И вчера, и сегодня.

– Мы тоже уже два раза катались… увозют, гады, а пайки себе… Хоть бы на Красную Пресню отправили, там порядок. Там в вокзальных камерах горячая баланда и сахарок.

Но Краснопресненская тюрьма – пересылка для осужденных, отправляемых из Москвы, а на Казанском в вагонах – пересылка для прибывающих в Москву подследственных и по спецнарядам.

Третью ночь дольше всего я стоял в смрадной, душной тесноте, но все же хоть сверху ничего не текло и не капало и оставалась еще махорка. Часа два или три удалось подремать, сидя на смену с тощим, бледным молодым вором. Я оставлял ему покурить и давал медицинские советы: его взяли в Куйбышеве на рынке, жестоко избили, он жаловался, что мочится кровью.

В нашем купе было несколько цыган. Один, совсем молодой, лежал под скамьей. Ржевские колхозники, два угрюмых молчаливых старика, в оккупации были старостами. Мальчишки из ремесленных училищ, осужденные за прогулы – задержались дома после каникул. Пожилой машинист из Западной Сибири.

– Я член партии ленинского призыва, ударник пятилеток, с самых первых орденоносцев, еще с Кривоносом начинал… Я тогда «Трудовое Знамя» получил и за войну два ордена – «Звездочку» и «Отечественную» второй степени, а сколько благодарностей наркома – уже и не помню… А теперь вот указ. Поехал в отпуск в первый раз за 10 лет. С 1936 года без отпуска, без выходных. Как, значит, кончилась война – последняя, с японцами, – дали и мне наконец месяц, а дорпрофсож предложил путевку в Сочи. С начальником договорился – приеду на неделю позже, за счет выходных, ведь сколько раз без выходных ездишь, от бессонницы уши пухнут и безо всякой компенсации. А тут путевка, дорога, то да се… как раз нужно еще семь дней… Начальник депо разрешил, а приказом, как нужно, не оформил. А тут ревизия. И с начальником службы движения у меня склока была, я критиковал его, даже в газете пропечатал. И вот, пожалуйте, прогул семь дней! И, значит, пустил по указу. Получил семь лет, правда, без поражения в правах. Я жаловался; теперь привезли в Москву, надеюсь на пересуд…

Было еще несколько «сталинских воров» разных возрастов. Мой «сменщик» презрительно объяснял:

– Сталинский вор – это кто крадет с голоду, не умеючи, не как настоящий человек, настоящий цвет,

Вы читаете Хранить вечно
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату