и продемонстрировал язвочки, багровевшие сквозь мазь, Презент сплюнул: «Вот падло, гумозник, как его на этап пустили». Но Александр Иванович усмехнулся:

– А ну-ка, дайте йоду или зеленки!

– Ой, доктор, жгет!

– Я тебе еще не так прижгу! Меня хрен огребешь! Чем замастырил, марганцовкой? Стрептоцидом? – И ко мне: – Вы ему давали марганцовку или красный стрептоцид?

– Н-н-нет.

Все же я соврал, так как я давал красный стрептоцид его дружку Седому. Этого щуплого пацана я лечил от жестоких поносов. Каждого поносника полагалось провожать в сортир, чтобы убедиться, что он не косит, не притворяется. Седой болел по-настоящему, он был истощен – ребра тонкие, рыбьи, вместо ягодиц – вмятины. Я давал ему бесалол, поил марганцем, ставил ромашковые клизмы, велел повару сушить сухари и готовить ему и еще двум-трем постоянным поносникам диетические каши из разваренного пшена или перловки. Несколько раз давал им освобождение, но и Седой, и его приятели предпочитали выходить с воровской бригадой за зону, чтобы там, нарушая диету, «дойти» так, чтобы их «сактировали». Не помогали никакие увещевания, никакие грозные предупреждения: «Подохнете, фитили, дерьмом изойдете, сактируетесь в деревянные бушлаты, ногами вперед за вахту понесут…»

Седой был к тому же болезненным онанистом.

– Доктор, не могу я не трюхать… Сколько раз? А я не считаю. Ясно, что кажный день, ну не сто, а десять раз, может, и бывает. Но скорее меньше. Я же с мала-мала трюхаю. Бабу я ни в жисть и не пробовал, бабы – они все гумозные суки. И жопошников я ненавижу. Меня один бандит угреб в камере, еще в первый срок, я тогда совсем малолетка был, я же с тридцать первого года. Так я его кусал, веришь, как собака, в кровь. А он, сука, мне рот заткнул и гребет, аж все кости трещат, все кишки рвутся. Я потом больной был. Может, и теперь у меня с того понос, что он мне кишки порвал… здоровый был, жлоб. А трюхать – это же никакого вреда. На воле я меньше трюхаю, на воле и погулять можно, и в кино. На воле я работаю, щипач знаешь какой, высший класс, легче мухи, и с руки, и с лепехи часики возьму – не услышишь. На воле интерес есть, а тут делать не хрена, только и трюхать… Говоришь, так скорее дойду? Никогда ни одну бабу гребать не смогу? Ну и хрен с ними, с бабами и со всей этой жизнью… А если ты меня жалеешь, так дай газетку, красного стрептоцида и черный карандаш – я «бой» замастырю (игральные карты). Мы играть станем, я трюхать забуду…

Это было убедительно, и я дал ему все, что он просил. Так возникли и колода карт, и язвы у Лени Генерала. От начальника я тогда впервые узнал, что крупинка стрептоциду или марганцовки, прибинтованная к чувствительной ткани, вызывает изъязвления.

Леню разоблачение не смутило. Он кряхтел от йода и частил:

– Виноват, граждане медицинские начальники, но только сифилис во мне все-таки сидит, это я точно знаю, и хотел, чтоб и другие люди видели и остерегались и чтоб медицина помогла по силе возможности молодому человеку, чтоб он мог иметь здоровье и перековаться на пользу родине.

Александр Иванович сказал мне:

– Вероятно, он врет, но потом в лагере возьмем у него кровь на Вассермана, проверим: все может быть. Однако на работу он ходить должен.

Комиссия отбыла, увозя тяжелобольных. Начальник обещал в ближайшее время отозвать меня в основной лагерь.

На некоторое время стало полегче, днем можно было дольше почитать в тени палатки.

Леня Генерал присаживался на траву у моего лежбища.

– Не боись, доктор, я так сяду, чтоб ветер не от меня, совсем наоборот… Я ведь сознаю – инфекция есть угроза. Если я такой несчастный в своей молодой жизни, зачем от меня другим страдать. Вот смотрите, доктор, я курю аккуратно и бычки только в запретку кидаю. Чтоб никакой заразы… А в ночь опять толковищ был, слыхали, как галдели? Там ваш кореш Никола даже слезу пускал, кричал про воровскую совесть. А какая у них совесть? Вот я скажу вам, как я вам доверяю, у меня на людей глаз – алмаз. Раз глянул, и все насквозь вижу. Это в нашей профессии главное дело, понимать, кто чем дышит.

– Вы, дорогой товарищ доктор, можете, конечно, презирать наш преступный мир или даже опасаться, но каждый душевный и понимающий человек должен пожалеть и понять: не такая это легкая и веселая жизнь, где вечно пляшут и поют. И не от глупости, не от подлости идет на эту жизнь настоящий человек, а совсем наоборот, от судьбы, оттого, что обожает свободу, имеет хороший ум и храброе сердце, но еще имеет такую психологию, что он в других условиях и в другие времена был бы, наверное, геройский атаман, партизан, подпольный большевик, граф Монте-Кристо или мастер спорта. А вышли такие условия, что он стал уголки отворачивать и гниет в лагере, и напрасно старушка ждет сына домой, ей скажут, она зарыдает… Вот ты обратно лыбишься, доктор, думаешь: свистит Ленька, держит меня за фрея, темнит и фалует… Я ж все насквозь вижу. Нет, вы так не думайте, на хрена мне свистеть, если ж я точно знаю, что освобождения все равно не дашь и еще как заразного презираешь… Нет, нет, вы не говорите, доктор, я все вижу: по- человечески вы меня жалеете, а все-таки не уважаете, презираете… Но я на вас сердца не имею, а наоборот, уважаю, как образованный медицинский персонал… Дай покурить, доктор, своего табачку, обожаю трубочный… Оторви газетки, сыпани столько, сколько не жалко… Вот спасибо, очень аромат прекрасный, но махорочка все же сильнее. В трубке твой табак, конечно, слаще, но тухнет часто, сколько ты спичек переведешь… возьми коробок, у меня еще есть… Ах, извиняюсь, забыл, что вы брезгаете… А не брезгаете, так боитесь инфекции… Эх, доктор, ты боишься заразиться от меня потому, что я тебе честно признался… Вот ты умный-умный, а дурак! Не думаешь, сколько тут есть таких гумозных, которые не раскалываются и хавают со всеми, и ходят до тебя, чтобы ты им клизмы ставил, поносникам, долбанным в рот… Кто такие? А хрен их знает… Если б я точно знал, я б тебе, может, и сказал по дружбе, но я точно никого не знаю, а так, вообще соображаю, потому что я в лагерной жизни больше вас понимаю, товарищ доктор, хоть ты и книжки читаешь на разных языках и газету «Правда», боевой орган нашей партии… Зато я знаю такое, про что ни в каких книжках, ни в газетах не пишут и никогда не напишут… Почему никогда? А потому, что те, кто в книжки и в газеты пишет, этого никогда не узнает, а кто знает, тот писать не умеет, а если когда заумеет, все равно не напишет, потому бояться будет: или его блатные пришьют за измену, или по 58-й расстреляют за злостную клевету на счастливый советский народ, который еще в первую пятилетку окончательно ликвидировал всякую преступность, как это было показано в кино и в театре и написано в газетах…

Нет, без шуток, доктор, вам я могу сказать, конечно, строго между нами, вы ж уже понимаете нашу жизнь, и если кто, Никола или Леха, узнает, что я с вами такой откровенный разговор имел – вы же простите, все-таки фраер, ну, конечно, вояка, доктор, это сорт повыше, не какой-нибудь фрей небитый или барыга, но все-таки вы не блатной, – и за то, что я вам про наши дела рассказываю, мне земля и тогда любой малолетка может меня просто зарезать…

Вы читаете Хранить вечно
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату