– Вот аорта, предсердье…
Я старался внимательно слушать, видеть, боясь тошноты, дымил махоркой, смотрел на лицо Мусы. Оно было спокойным, усталым и словно бы даже менее худым, менее изможденным, чем накануне живое.
Когда я сказал Александру Ивановичу, что хочу написать родным Мусы и показал адрес, он рассердился:
– Вы что, не в своем уме?… У вас 58-я за агитацию, а вы собираетесь вести переписку с семьей умершего зэка и к тому же отсюда, со спецобъекта… Это вам верный новый срок, да и мне достанется. Понятно? Им сообщат как положено. А ваши письма им нужны, как рыбке зонтик.
В истории болезни Хрипуна значилось: стрептококковая ангина и нарывы в горле. У него росли опухоли под челюстями, выпирая двойным, потом тройным подбородком. Александр Иванович решил взрезать. Санитары держали Хрипуна, прижимая к стулу, я поливал опухоли из пульверизатора замораживающей жидкостью; из широких разрезов туго выползал густой, зеленоватый гной. Хрипун сучил ногами и сипло матерился:
– Живорезы… вам что живого резать, что мертвого.
Операция не помогла. Через несколько дней мы узнали, что у Хрипуна рак горла. Александр Иванович сказал, что ничего уже нельзя сделать, если бы обнаружили раньше, может быть, удалось бы, вырезав гортань, замедлить, отсрочить. Но теперь уже опухли все лимфатические узлы. Диагноз опоздал всего на несколько месяцев, но раннюю стадию такого рака вообще нелегко диагностировать, а этого привезли из какого-то захудалого лагеря, там врачи в простейших болезнях едва разбираются…
Через неделю Хрипун уже не мог есть ни хлеба, ни картошки, с трудом глотал жидкие каши, чай, говорил свистящим шепотом. Но еще злее ссорился с санитарами, требуя свои харчи:
– Ты все давай, что положено… я сдохну, а свое возьму.
Хлеб, сосиски, селедку он менял на табак или продавал за наличные. Пайка в 400 граммов стоила три рубля, потом стала дешеветь. Он торговался, уходил из юрты в кальсонах к хлеборезке. Там в обеденный перерыв и вечером до самого отбоя «случайно» приходившие зэка меняли хлеб на табак, торговали консервами и продуктами из посылок; там можно было купить или выменять кой-какое барахло, в том числе и казенное. Крупные сделки на майдане только предварительно обсуждались, а сами товары, нередко ворованные, иногда украденные уже после сделки, передавались в укромном месте. На этот «барыжий майдан» по вечерам удирали некоторые из больных. Их ловили пастухи – самоохранники. Если у пойманного находилось чем поживиться – а пастухи из малосрочных, осужденных за хулиганство, мелкую спекуляцию или служебные грехи, были слишком сыты, чтобы соблазниться пайкой, – его штрафовали и отпускали с миром. В иных случаях пойманного волокли в стационар, вызывали меня, грозили рапортом, и я должен был принимать меры. Основной мерой была обычная оттяжка – т.е. громогласная, нарочито яростная ругань. Рецидивистов полагалось раздевать, отнимать кальсоны – с голой задницей не побежит по лагерю.
Хрипуна дважды приводили с майдана, и я велел раздеть его. Он шипел проклятья, ненавидяще поблескивали маленькие, зеленоватосерые глаза из-под выцветших, белесых, редких бровей. На майдан он ходил продавать свою хлебную пайку, сардельки, куски селедки. А через посредников вел торговлю иного рода. У себя на койке и на тумбочке он оборудовал целую мастерскую – плел из соломы корзинки, шкатулки, портсигары. Раскрашивая соломинки марганцовкой, чернилами, синькой, тушью, он сплетал из них замысловатые орнаменты, сочетания разноцветных крестов, ромбов, многоугольных звезд, зигзагов. Эти изделия он продавал богатым придуркам и вольным за зоной через бесконвойных. Поражало, какие тонкие, изящные узоры создают эти грубые, жиловатые пальцы, короткие, словно расплющенные на концах, с большими грязными ногтями. Рассматривая нарядно-пеструю шкатулку с трехтонной соломенно-фанерной крышкой (в соломенные узоры были вплетены еще разноцветные провода), я восхищался его фантазией и умением. Он ухмыльнулся:
– Хотишь такую? Ей цена двадцать пять. Но тебе сделаю за пятерку… по блату… А ты мне давай рыбьего жиру. А то одним доходягам даешь. И розовых давай побольше… А то с одного-двух хрен оздоровеешь.
Розовые шарики – витамины ПП – особенно привлекали всех наших пациентов. У того, кто проглатывал сразу несколько этих кисловато-терпких пилюль, возникало ощущение жара, горели уши и шея, пах и промежность. Значит, сильное лекарство! Мне проходилось их прятать, как яды или наркотики.
– Давать лекарства без назначения не полагается.
Он подмигнул – мол, понимаю, при людях стесняешься, но я-то соображаю – и просипел:
– На той неделе исделаю, еще лучше этой будет.
Но при очередной раздаче лекарств я не налил ему рыбьего жира и витамины он получил, как все: два шарика. Он поглядел зло:
– Не хотишь, значит?! Зажимаешь?
На рассвете во время раздачи лекарств и термометров Хрипун не проснулся на оклик, лежал ничком, уткнувшись в подушку. Его сосед Акула сплюнул:
– У, падло, опять набздел. Удавлю!… – Ткнул кулаком и сразу же порывисто сел.
– Да он подох.
Посиневший, с выпяченными глазами, закусивший подушку труп лежал в испражнениях. Унесли его на матраце. Вдогонку разноголосица:
– А живучий был… От злости крепкий… Теперь сактировался, барыга. Эй, доктор, там у него в заначке гроши; на всех дуванить надо, там большие куски… Хрена тебе дадут, начальство приберет… В фонд обороны и индустриализации… А евонная пайка сегодня полученная, Севка, не зажимай, пусть доктор поделит…
И только один старческий голос, подрагивая:
– Да тише вы, тише, ведь человек преставился… Господи, помилуй. Господи, упокой и помилуй.
Когда Хрипуна вскрывали и Александр Иванович показывал нам метастазы, я, склоняясь над распоротым, освежеванным телом, пожалел, что не дал ему ни разу ни рыбьего жира, ни «розовых». Хоть бы так скрасил последние дни; пусть бы он верил, что добился этого сделкой, подкупом.
Кабинка, в которой я жил, была выгорожена в юрте «хроников» и выздоравливающих. Старшим,