Навстречу ударил грохот копыт, совсем как тот, что недавно плащом бился за спиной; и сразу следом – истошный вой. Гургасары, «волчьи дети», личная гвардия кабирского шаха!
Демоны-оборотни в косматых шкурах поверх доспехов, на черных жеребцах-исполинах – они вылетели из-за поворота, и шедшая на убыль битва вспыхнула с новой силой.
Но Абу-т-Тайиб не видел всего этого. Сейчас он не видел ничего, кроме всадника, закованного в драгоценный доспех, всадника на чалом скакуне с узкой щучьей мордой.
Поэт узнал их сразу.
Обоих – и коня, и всадника.
Суришар, наследник кабирского трона, которого он, Абу-т-Тайиб, невольно лишил венца, явившись на свет из пещеры Испытания – и теперь собирается лишить вновь, но отныне своей волей, с мечом в руках!
Кто же он сейчас, вспыльчивый Суришар: восставший против господина наместник или законный шах Кабира, по праву носящий кулах владыки?
Но и это тоже не имело значения.
Кони сшиблись грудь в грудь. Полыхнула, запела сталь клинков, закружилась в гибельном и по-своему прекрасном танце. На этот раз Суришар предусмотрительно сменил легкую щегольскую саблю на массивный талвар, да и опыта у юноши… куда там, где он, былой юноша?! – заметно прибавилось. Вихрь ударов рушился на поэта памятным самумом, обещая тьму и покой. Дважды лезвие скрежетало по наручу и латной перчатке, но Абу-т-Тайиб успевал отбиваться, не спеша лезть на рожон. Возраст не тот, молодость давно ушла в дальние края, и приходилось беречь силы, выжидая, когда разгоряченный противник зарвется…
Случилось!
Чудом извернувшись в седле, поэт пропустил очередной удар мимо себя – лишь седельная лука взвыла от мимолетного касания! – и ятаган Абу-т-Тайиба пошел на полный круг.
Давешние слова пришли сами:
– Отныне Кабиром будет править не Фарр, но Меч!
И в этот миг рука отказала.
Нет, не рука!
Став вдруг непомерно тяжелым, ятаган, словно живой, отказывался повиноваться, отказывался взмыть вверх и обрушиться на противника, проламывая доспех, мышцы, кости!..
Свинцовый клинок тянул к земле, едва ли не стаскивая с коня; этому не было объяснения, как не было объяснения и всему, что творилось вокруг; но ведь и на Страшном Суде вряд ли станут слушать твои дурацкие объяснения, грешный человек, и цена им – ломаный фельс!
С какой-то странной отрешенностью поэт наблюдал, как вспыхивают торжеством глаза Суришара, как вспыхивает в ответ нимб фарра вокруг головы кабирца, как юноша, подобный блеску молнии во мраке, поднимает коня на дыбы – и как рушится сверху смерть в облике клинка талвара.
Он проиграл. Час пробил; и значит – пора. Пора уходить. Он и так прожил лишний кусок чужой, заемной жизни.
Или все же своей?
Последним, что увидел поэт, было солнце над правым плечом кабирского шаха. Нет, не солнце: в небе, усмехаясь, скалила плоские зубы баранья голова!
Златой Овен смеялся.
Потом была темнота.
– Е рабб!
Поэт заснул сидя и сейчас, упав на бок, основательно треснулся головой о камень.
От чего и проснулся.
– Е рабб! – еще раз повторил Абу-т-Тайиб, потирая ушибленное место. – И приснится же такое!
Солнце успело закатиться за вершину Тау-Кешт, и снежная чалма, которую гора носила с неизменным достоинством, была уже не розовой, – серо-лиловой она была, и продолжала быстро темнеть.
Сумерки стремительно падали на горы серым саваном, обещая скорую ночь.
Пора было идти.
Поэт тяжело вздохнул, встал и шагнул в кромешную тьму пещеры.
Два-три шага – и темнота сомкнулась вокруг.
Глава десятая,
где рай сменяется адом и наоборот, наисладчайшее блаженство – наитягчайшим грехом и наоборот, агнец возлежит со львом и наоборот, но никоим образом не упоминаются джавляки, бродячие дервиши, во имя Аллаха добровольно лишившие себя всех волос на теле, включая брови и ресницы
Родник доверчиво ткнулся мне в ладонь холодным носом – и отпрянул от кольчужной чешуи, обиженно лепеча невнятицу. Брызги маленькой радугой на миг повисли в воздухе, чтобы опасть на травы капельками росы; гордая фиалка вскинула головку, украшенную алмазным ожерельем, и насмешливый щебет птиц был ответом этой гордыне. Солнце пригоршнями рассыпало вокруг тертую охру, золотя кусты жимолости, оглушающий аромат плыл волнами, заставляя сердце биться чаще, словно у юноши в предвкушении первого любовного свидания – а каждый вдох и выдох звучал «алифом» и «лямом», славя Предвечного.
Я стоял нелепой, закованной в металл статуей посреди райских пределов и не знал: тосковать ли мне за тьмой пещеры Испытания?!
Тьмой, из которой родился свет, как уже случалось некогда с мирозданием; да и со мной однажды бывало.
Память подсказывала свидетелем, заслуживающим доверия: шахский доспех так и остался лежать у входа в пещеру. Я не разворачивал тюк, не просил Утбу или Дэва помочь мне застегнуть пряжки и затянуть ремни; я не облачался во все эти зерцала, оплечья, наручи, поножи, не обвивал талию поясом с бляхами, не украшал голову прорезным шлемом, наматывая поверх него тюрбан…
Я не делал этого.
И тем не менее – творение Коблана-кабирца покрывало злосчастного Абу-т-Тайиба с головы до ног, и это являлось такой же истиной, какой был тюк, оставшийся снаружи.
Я был готов к бою.
Я – потому что здесь и сейчас не находилось места лжи или притворству, отстранению или возвышению, всем этим Ахмедам ибн аль-Хусейнам, Абу-т-Тайибам аль-Мутанабби, именам, прозвищам, отчествам и племенным куньям; я был наг душой и открыт рассудком для всего, что могло произойти со мной в здешнем раю.
Не смешно ли? – нагой боец в ратном снаряжении!
Смейтесь великим смехом!
…трава хрустела под двойными подошвами сапог. Брызгала липким соком, ломкими стеблями корчилась за спиной. Трава была бессмертна: что значит сотня-другая зеленых побегов для обширной луговины? Меньше, чем ничего. Мы с травой знали о бессмертии все. Я сдвинул набок ножны с ятаганом и полной грудью вдохнул пьянящий ветер, отличный от запретного вина лишь тем, что он был дозволен. Куда идти? Что делать? С кем биться? О гордый Кей-Кобад, неужели именно здесь тебя выели до сердцевины, бросив в мир лишь пустую оболочку?!
Деревья сомкнулись вокруг меня: ивы с ветвями-хлыстами, вековые карагачи, пирамиды кипарисов накалывали облака на острия макушек, красные листья аргавана соседствовали с серебристой подкладкой листвы сафеддоров; и пятнистой шкурой леопарда земля стелилась к ногам владыки.
Я шел, не разбирая дороги, держа ладонь на рукояти ятагана. Легкий скрежет латной перчатки о костяные накладки рукояти, хруст травы под сапогами, звяканье наруча, когда он краем цеплял поясные бляхи – странная, противоестественная гармония царила в этом хаосе звуков! Трели птицы бульбуль – и скрежет, воркотня голубей – и хруст, шелест крон под ветром – и звяканье… хиджазский напев бытия!
Уж лучше бы меня ожидала тьма кромешная со скрежетом зубовным, мрак тысячи опасностей, чем этот волшебный Ирем, где волей-неволей приходится чувствовать себя захватчиком!
Я наклонился и мимоходом сорвал нарцисс.