провожали задворками или тайными тропами в горах – и он не мешал этим людям спасать его. Они сами делали свой выбор, сами решались укрывать беглеца от властей; поэт был счастлив их свободой. Счастлив чужим поступком. Счастлив… Он ничего не имел против эмира Салима и его слуг, но каждый раз, когда очередной гончар или красильщик спасал от погони незнакомого ему чангира – сердце поэта пело от радости!
Он все-таки взял Кабир! Взял сам, как и хотел того – не мечом, но песней.
Пора подводить итоги. В последние дни поэта все чаще необъяснимо влекли горы, перевал Бек-Неш, славный целебными источниками – и обилием Ал-Ребатов, которые поэт чуял даже отсюда.
Это означало одно: пора уходить.
Пора.
Рыжая кобылица зари, плеща гривой, стремительно неслась в небо; еще скрытая за седыми от снега вершинами, она спешила подарить людям первые отсветы зарождающегося дня.
Матушка эмира Салима, проведя ночь в обнимку с удушьем, наконец уснула. Уснул и пожилой хабиб, до утра не сомкнув глаз у ложа Нахид-хатун.
Зато в соседних шатрах и около них вовсю кипела жизнь. Спешили за водой служанки, разжигали огонь челядинцы, то и дело норовя ущипнуть девушек за тугие ягодицы. Результат сего ухаживания поражал разнообразием: от лукавого подмигивания до звонкой пощечины.
Жизнь потихоньку вступала в свои права, потягивалась, просыпаясь – и явление немолодого чангира мало кого заинтересовало.
– Откуда взялся, странничек? – Повар у котла зевнул, пытаясь скоротать время беседой.
– Пришел, – лаконично ответствовал чангир, расчехляя свой видавший виды инструмент.
– Ну и шел бы дальше… – Повар без видимой причины охладел к пустым разговорам, но его перебила подошедшая сзади служанка.
– Чего ты человека гонишь, Низам? Видно же: не вор, не разбойник! Споет нам, чтоб работалось веселее, а от твоей шурпы не убудет!
– Нашла время для песен! – напустился на девушку бдительный Низам. – Госпожа почивать изволит! Еще разбудит…
– Не разбудит! – беззаботно махнула рукой служанка. – Ты тихонько, чангир, ладно? А этого скупердяя не слушай: у него подружку один такой, как ты, увел, вот и злобствует!
Повар густо покраснел и заткнулся.
Веселая песенка о влюбленном парне и упрямой красотке, отправившей парня на край света искать ей заморские подарки, взвилась над малахитовой зеленью луга, где был разбит лагерь – и работа, как ни странно, действительно пошла веселее. Чангир спел одну песню, потом другую, третью – управясь со своими делами, слуги собирались вокруг, садились, слушали…
– А касыды аль-Мутанабби знаешь? – с надеждой осведомился разом подобревший Низам, поднося гостю миску с дымящейся шурпой.
Чангир не ответил – просто запел:
– … Еще! – выдохнул повар, когда касыда кончилась и последние отзвуки струн растаяли, разбились о каменные зубцы ближних скал.
– Дай ты передохнуть человеку! Шурпа стынет, – немедленно встала на защиту певца давешняя служанка. – Ты ешь, чангир, угощайся… А потом еще споешь?
– Угу, – с набитым ртом кивнул певец.
По всему было видно: человек успел изрядно проголодаться, и дважды упрашивать его отведать шурпы не пришлось.
Почти сразу в шатре Нахид-хатун раздался слабый возглас.
Служанка бросила глядеть на певца, охнула, метнулась внутрь…
– Ну вот, разбудили-таки, – виновато пробормотал Низам. – Сейчас всем нагорит!
Он выразительно взглянул на чангира, но тот не понял намека или сделал вид, что не понял. Сидел, шурпу наворачивал, аж за ушами трещало!
– Добрая похлебка, – ухмыльнулся он, покончив с едой и вытирая руки о траву рядом с собой. – А нагореть – это вряд ли… Сами увидите!
Словно в ответ на его последние слова, полог шатра качнулся, и доверенная служанка поспешила к костру.
– Светлейшая Нахид-хатун желает слушать твои песни! – гордо объявила она. – Я проведу тебя в шатер, чангир.
– Мужнины стихи пой! Мужнины! – зашептали со всех сторон. – Озолотит! Иди!
– Нет, я отсюда петь стану, – неожиданно возразил певец. – И касыды не аль-Мутанабби, а Рудаки!
– Лучше делай, что говорят, – зашептал чангиру прямо в ухо вездесущий Низам. – А кто такой этот твой Рудаки? – непоследовательно поинтересовался он.
– Его звали Адамом поэтов. Впрочем, это не важно. Нахид-хатун понравится – я знаю.
Бродяга встал, и голос его сразу набрал силу.
И людям у костра послышалось, что внутри шатра тихо ахнули.
Полог шатра качнулся, как от легкого дуновения ветра.
Нахид-хатун стояла перед чангиром, судорожно вцепившись непослушными пальцами в одну из шатровых растяжек. Вдова первого эмира кабирского была далеко немолода, время дурно обошлось с былой красавицей-хирбеди, а болезнь иссушила тело, сделав его легким, почти прозрачным, готовым, казалось, взлететь при первом же порыве ветра, чтобы умчаться прочь из этой обители скорби.
И при взгляде на эту осень, на тихую пору увядания, щемило сердце, а к горлу подступал комок.
Поэт на миг запнулся, не в силах оторвать взгляда от женщины у шатра. Потом губы его шевельнулись – беззвучно, рождая слова, слышные лишь двоим:
– Мерзавец! – прошептала женщина.
Слуги застыли с раскрытыми ртами, не понимая, что происходит и что им теперь делать.
– Червяк! Дождевой червяк! Проходимец!
– Да, да, Нахид! Еще! Еще! Кто я?!
– Собачий сын!
– Еще!
– Мучитель!
– Палач!
– Еще! О-о, еще!..
– И еще… еще… Еще ты – поэт. Ты мой муж, Абу-т-Тайиб аль-Мутанабби! Где же ты шлялся столько лет, изверг?!
– Ты сказала! – Лицо поэта осветила улыбка. – Теперь я твердо знаю, кто я такой. И важно ли, где я был все эти годы?.. Пойдем. Нам пора.
Застыв идолами, поклоняться коим – грех, слуги молча смотрели, как бродяга осторожно обнимает плечи светлейшей матушки эмира Салима, как они идут прочь, дальше, дальше, по зеленому лугу – и вот луговина пуста.
Чудо?!
Лишь повар Низам успел заметить: перед самым исчезновением на том краю луга встал призрак. Зыбкий силуэт высокого старца в накидке цвета шафрана. Старец улыбался, и у ног его курилась жаровенка в