Кто-то, все тот же, банкир и скряга, подставлял в метель свой мешок: все насыпалось туда метельными рублями, серебром гудящими о крыши, вывески, фонари.
Проститутка, все так же нападая, тащила к себе то банкира, то пьяницу, раздевалась, одевалась, опять выбегала в метель.
Кто-то, все тот же, протянул над городом белый сияющий одуванчик: все затянулось пушистыми перьями снежного блеска, зацветающими у фонарей.
И перья ласково щекотали прохожих под теплым воротником.
Так.
Ветер был вьюжный, поющий.
Белый рукав, неизменно вырастая, припадал к домам, переламывался, удлинялся и ускользал; а за ним поднимался рукав, а за ним поднимался еще, и еще, и еще.
Все рукава, хохотом завиваясь, падали на дома, рассыпались ярыми звездами, алмазили окна, и вот — пролетали.
И еще. И еще.
Невидимый диакон, склонясь над домами, замахнулся взвизгнувшим вейным кадилом, проливая ласку, воздушную, снежную.
Невидимый хор подпевал: «Радуйся, невеста метелица!»
Встали белые. Летали и танцевали.
Но сквозь них щекотали солнечные колосья, да голубые миры, словно опушенные серебряными ресницами, улыбались далеким пространствам.
Кружево иконостаса трепыхалось в пламеньках восковых свечек.
Златобархатный сумрак был там, испещренный пятнами лампадок.
Женщина с огневыми волосами склонялась, и над ней парчевой диакон проливал ласку ладана, ароматно-лазурную.
И рой мальчиков прозвенел: «Радуйся, невеста неневестная!»
Так: женщина с огневыми кудрями склонилась: над ней пунсовый огонек лампадки знаменательно засверкал.
Снежным облаком вуаль занавесила ей лицо.
Склонилась.
И вновь поднялась.
Легкосвистный шелк сладко запел, когда повернула к выходу.
Вьюжное облачко занавесило блеск лампадки.
И вновь развеялось.
И пурпуровый огонек знаменательно засверкал, озаряя образ Богородицы.
Все кружилось пред ней бледным вихрем — вьюгой, вьюгой.
Вспоминала: «И Слово стало Плотию»*.
Женщина с золотыми волосами искала всю жизнь воплощения — в улыбках, в словах и делах.
Единый вставал Лик, Желанный, — пред ней улыбался, склонялся.
Опять. И опять…
Манил все тою же тайной.
Пробужденный хаос шумно восставал. Белый столб возлетал.
И, как призрачный смычок, скользил вдоль телеграфных проводов, как вдоль струн.
И струны пели: «Наше счастье с нами». Вихряные рога гремели.
Примелькался снег, уносящийся пухом, пролетающий счастьем, как сон.
Дни летели.
Со днями летела она удивленно в пространствах.
Милого звала, все звала. А теперь вот ее призывал, призывал.
Вкрадчивой, тигровой улыбкой, из-под кружевной вуали, из-под черных, черных ресниц, из-под, как миндаль, удлиненных очей, в неба бархат темно-синий взоры ее впились удивленно, сластно, томительно.
Чем жаднее пила призывами небо, тем быстрее летели вьюжные кони над городом, тем настойчивей раздавался все тот же топот, неустанно гремящий над крышами.
Метель раскидала над городом свои легкие, свистные руки.
Трубы домов — громкие трубом — дымом трубили, призывом старинным, и грустным, и легким.
Снежные когти метели то гладили ее, то иглами больно царапали.
Бархатно-мягкий день, заснеженный белыми пятнами, уплывал над домами.
Бархатно-мягкий закат, испещренный дымными тучами, потухал над домами.
Адам Петрович спешил по спешному делу. Мелькали прохожие.
Знакомые абрисы домов высились неизменно. Говорили о том же, всё о том же…
Все уйдет. Все пройдет. Уходя, столкнется с идущим навстречу.
Так кружатся вселенные в вечной смене, все той же смене.
Знакомые абрисы домов, заборы, и белые стены, и повороты кривых улиц — давно он узнал ваши тайные взывания к нему.
Бархатно-мягкий день, заснеженный бледными пятнами, потухал над домами.
Роковое горе пеленало его в своих яростных лапах.
Оно пеленало тигровой багряницей — шкурой, чуть-чуть страшной.
Точно буря рвала его сердце.
Милую не знал никогда он. А теперь его призывала метель.
Вкрадчивой, тигровой улыбкой из-под золотой, как горсть спелых колосьев, бородки улыбался Адам Петрович, из-под темных полей шляпы в неба бархат синий-синий взоры его летели удивленно, призывно, томительно.
Белые рои кружились над городом.
Смотрел: белые рои с гуденьем пролетали мимо и облепили влагой ресницы.
Снег рассыпался горстями бриллиантов.
Сотнями брызнувших мошек ложился у ног. И мошки гасли.
Высокая женщина с огневыми волосами из вьюги пошла неровной, вкрадчиво-грустной походкой.
Ее вид, как небо, был далекий, но близкий.
Очи — нестерпимо влажные лоскутки лазури, — точно миры, опушенные черными ресницами, из далеких пространств поднялись они испытующе на него.
Они подавали надежду. Говорили о невозможном. Посылали свою утомленную ласку, сжимавшую сердце. Чем нежнее ластились ее глаза, тем настойчивей, жгучей рвались из рук протянутые пряди ее шлейфа — черно-пепельные с алым отливом.
Чем безумней он к ней устремлялся, тем призывней, звончей легкосвистные ткани метелей, кружась, рассыпались безвластно.
Не отгадала она странных мыслей его?
Почему она смотрит так грустно и почти улыбается ему?
Утишает грусть и точно все спрашивает о чем-то?
Вот-вот тихо подходит к нему.