Смех изливаемых слез, серебринок, слезинок; детская грусть, и переливная, вечная грусть.
Фонтан — мраморный лебедь, разметнувший крылья, чтоб из зева струить в поднебесье хрустальное время.
Полковник Светозаров стоял там, как гигант, в утреннем халате, испещренном пятнами света, и с копьем вместо трости.
Из-под черных, темных бровей серые горькие очи уходили в пространство: тонули уныло; грустный, он казался сбоку щукой, из воды глядящей на солнце: не простой, а среброперой.
Из-за вод, из зеленых кустов, из-за пурпуровых кистей спереди он возникал и, как большой мраморный зверь в металлическом венке, он бросался в водопад солнца.
И казалось, это — время, это — туманный триумфатор: — вот что тянулось из перлов, из плесков, из солнечных листьев.
Вот что.
Слезные тучи цветов (тучи старинных порывов) рукой обрывал полковник и перстнем чертил на кусте алмазный зигзаг.
У мраморной арки сидела его мать, склонясь над вязаньем, — столетняя женщина, многолетняя.
Казалось, что это — пунсовое платье и шаль из пуха.
Казалось, что это — багряная с головой одуванчика карла.
В скорби, поникла она пунсовым лоскутом, лепестком, о, раздавленный на песке настурций!
Там перед ней, как большие аккорды, как большие взлетели колонны: колонны мраморной арки, озерною синью бесполезно оясненные.
Бледнел месяц — грустил сквозной одуванчик, сквозил бесполезно лазурью летним деньком.
Свистки ветра — гульливые колокольчики — колкими над пихтою вились пчелками, над пихтою вились.
Взвизгнула укушенная пчелой, сквозная, от старости кружевная, старушка.
Хлестнула огненной лопастью и над раздавленной колючкой, мертвяная, изогнулась.
Из-под хрустального тока над миллионами брызг опрокинулся старый полковник, как старинная старина над безысходным исходом.
Из-под лебединого зева хрустальный фейерверк, плача золотым водометом, низвергался на мрамор.
Из-под застывшей жизни старый Светозаров, как большой горюн, руки любви протянул.
Из-под складок времен любви его выплыл лик, ее лик: как из облака солнце. Манил и звал.
Манил и звал.
Из-под хрустального кружева брызг в водопад из ветра и солнца он бросался ловить ее взгляды, улыбки.
Видел — в сверкающих струнах солнца в вышине понеслись перистые клоки бледноозаренными лилеями: в вышине ее руки неслись, ее.
Так: она играла на солнечной арфе.
Так: неслась мимо ее, мимо, струнная песнь.
И старушка скорбно поникла там вдали, точно плакались багряные перья ее капота, отмахиваясь от будущего.
Так: кидался Светозаров в водопад солнца, упадавший с неба скалы голубой:
«Слышу, слышу. Это ты кому-то сулишь воскресение, потому что ты любишь кого-то.
Довольно, — потому что скоро ваш смех облетит, пролетит.
Пора, — потому что солнце сядет: потому что оно сядет, когда иссякнет любовь».
Там, чуя, старушка в страхе зажмурила очи — и солнце ей взор пронзило иглами: в глазах ее танцевали нежные, павлиньи перья.
Руки его, ненюфары* его, протянулись коварно вперед, коварно блеснув бриллиантовым перстнем, как бы коварно грозя сопернику.
Груды столетий низвергались хитоном с его плеч — груды лет, отемненных разгулом, — и он своим тряхнул копьем.
Струевая ткань перламутра оковала его руку: он не мог разбить перламутр фонтанного смеха.
Тысячи серебринок взметнулись над полулысиной как бы в ужасе, будто взвеянная в воздух, взбитая ветром водичка.
На него изогнутой шеей точно кинулся мраморный лебедь и обдал студеным треском секучих хрусталей.
У полковника ширились очи, двумя властными изумрудами сверкнули, когда ужалил копьем белокрылого он лебедя.
Каменный лебедь, с золотой колонной трубивший из зева струю, он также жаловался на время:
«Не тебе жена, не тебе, не времени.
Не тебе жена, не тебе, а мне жена: мне солнце.
Не тебе, а мне».
Вытянул шею, кричал — и кричал:
«Это я ей жизнь — крылатый ангел. Это я ей неизменно.
Это я — призывающий от времени.
Я, я: это — я».
Так: лучами солнце звякнуло в вышине, как легли на них — на них, на лучи, облачные руки ее бледно в лазури истекающими лилеями.
Так: на бирюзовой порфире неба прыснули золотые шелка волос.
Так.
И она крикнула: «Ты, лебедь, ты, — белый, ты: лети ко мне, из снега сотканный.
На моей ты бирюзе хлещи поднебесным пером.
Крылатый, крылатый!
Ты пой, улетая!»
И Светозаров потрясал копьем, восклицал:
«Страсть — ударное горе: седая страсть — обманщица, смерть.
Лавинный рев, прогрохотавший пустотой».
Белый старик прозиял в зелени, испещренный золотыми пятнами, точно тело бросили на него золотое, — золотого воздушного гепарда.
До пояса струйная борода и синью секущие взоры бросались в кусты из-под соломенной шляпы, когда он к бассейну шел в своем летнем сюртуке.
Это был знаменитый мистик; прощался с пространством: ведь хотел кануть в затворе.
Золотой ярый гепард, возникавший из пятен эфира, полагал ему на грудь свои воздушные лапы, и они, будто ветер, терзали сюртук старика.
Но старик раздвигал свисающие кусты, и воздушно-золотой гепард разрывался тенью и светом.
Вот, как серебряная ткань, борода его провеяла, как белый прах, летящий с дорожки.
На нем сеточка золотая сквозь липы плясала, солнечная.
Пора, скоро солнце все охватит и станет жарко.
Его встретили дети криком: «Здравствуй, здравствуй. Это ты там вскочил белым песочком у входа в сад, потому что там от ветра пляшет песочек».