На основании всего вышеизложенного, а также ряда других причин, которые я не стал излагать ввиду их неубедительности для Вас, считаю свое решение об отказе писать прошение о помиловании правильным и прошу Вас понять меня и поддержать мое заявление…”
Письма разные, и доводы разные, а последнее вообще в духе ультиматума, но смысл один: настоятельная просьба об исполнении наказания. Тут и ссылка на Женевскую декларацию, на муки своих близких, что по-человечески понятно, и даже необычное для прошений, но уже обычное для нашей жизни нежелание жить, если невозможно в ней не воевать.
Часты ссылки на Евангелие на запрет верующим лишать себя жизни. Нередка и позиция смертника, который осведомлен о дискуссиях в обществе и лично сам выступает за сохранение смертной казни. Где-то мелькает и ссылка на “тюремные нравы”, которые приводят и не могут не привести к конфликтам и расправам среди заключенных.
У Данте, который дважды сам был приговорен к смертной казни, знает из первых рук, что это такое, в “Божественной Комедии” есть строки:
“О новой смерти тщетное моленье…”
В пояснении сказано, что грешник в Аду, уже умерший телесной смертью, хочет, чтобы умерла и душа, чтобы прекратились его муки.
Читатель, наверное, не мог не заметить, что за всеми без исключения письмами живые души, хотят они смерти или не хотят. Верят ли они нам или даже не приемлют нас как последний адресат. И, ей-Богу, никак нельзя пренебрегать чувствами, донесенными до нас из тюремных глубин, возможно в последний раз. Даже… Даже если это насильник и наемный убийца, разбойник и злодей.
Смертник В. Подкуйко (грабил и убивал, никого не щадил, стрелял в лицо): “…Ходатайство не играет никакого значения, мне хочется поговорить сейчас, так как в общении я ограничен. То, что я останусь в неведении о вашей реакции на мою писанину, играет тоже положительную роль, в смысле того, что я смогу пофантазировать на эту тему… – И далее. – Вот только здесь, между небом и землей, избавившись от забот и суеты, появилось у меня желание привести пройденный путь в стройную систему, осмыслить и понять свои чувственные заблуждения, толкающие на определенные действия. Для этого, к сожалению, не хватает знаний. Но даже поверхностного взгляда хватило осознать, какое я, в сущности, ничтожество.
Вначале было грустно и смешно, потом тяжко и противно.
Существует афоризм: “Человек кается только тогда, когда пора грешить миновала”. Это по отношению ко мне очень верно. Вот сейчас моя писанина походит на памфлет на мой внутренний мир. Никогда не думал, что лицемерить проще, чем воспроизводить свои мысли…”
Это письмо-исповедь, достаточно беспощадное к себе. Но и к нам. Автор письма делает неожиданный вывод: “…Считаю, что нет коренных различий между уголовником, который нафантазировал себе моральный кодекс, и деятелем-политиком, отстаивающим мнимые высокие идеалы. Главным выводом является то, что преступность – важный стимул развития общества, спутник прогресса…” И затем о свободе, которая “…может быть только ограничена. Именно такой свободой я сейчас обладаю на сто процентов, потому что живу без забот и суеты”. Но тут же он добавляет: “Эта моя точка зрения, наверное, в какой-то мере отражает степень моей социальной опасности…”
И вдруг под занавес прорывается: “Я хотел и пытался писать искренне, но присущий мне пафос нет-нет да проскользнет.
Вообще же умирать в моем возрасте казалось поначалу очень романтично, но с приближением этого дня все больше хочется жить”.
На этом и ставит точку.
У них не было попытки самовыражения на свободе, они себя выражали по-иному, как могли и как их воспитала жизнь.
Теперь у них появилось время для самоосмысления происшедшего, и единственное, что может преодолеть запоры, стены, колючую проволоку – слово.
И здесь я должен высказать свое (чисто писательское) мнение: это во многом выразительнее, человечнее, откровеннее, в конце концов, чем то, что удается нам… Мне и моим коллегам- литераторам.
Есть еще семь дней, которые даются смертнику для прошения – сохранить жизнь. Не все об этом просят. Примерно четвертая или пятая часть осужденных на смертную казнь по разным причинам не подает прошения, и тогда составляется соответствующий акт, подписанный начальником тюрьмы.
Иные же, как смертник Владимир Некрасов, подают прошение в двести с лишним страниц, да еще он посетует: “…Можно было бы продолжить рассказ о дальнейшем житье-бытье, но нет времени, мне дано всего 7 суток… Но можно ли за это время изложить все, что хотелось бы?”
Я сейчас о тех, которые просят, молят сохранить им жизнь. О сохранении жизни, кстати, просили и Чикатило, и Головкин, и другие жестокие преступники.
Все, что они пишут, попадает в дело, а дело – к нам, в Комиссию.
Пишут по-разному, у одного все прошение – два-три слова, у другого- целая книга о жизни, в стихах и прозе, как у Некрасова.
У некоторых прошение в стихах, сатирических, лирических, обличительных, философских… У некоторых это трактат о жизни, о судьбе страны, о Сталине, о перестройке, о политике…
У этих, последних, нет покаяния, поиска истины, хотя бы ценой жизни, а та же примитивная попытка уйти, скрыться за общими словами от ответа за содеянное.
Некий Бейсик- убийца и трижды насильник – на ста страницах, исписанных мельчайшим почерком, рассказывает о себе… Я даже подумал, что этот поток слов, прорвавшийся в последний момент, тоже некое психологическое явление, которое требует объяснений. Может, он так о себе заговорил впервые? Ведь прежде только пьянствовал да убивал? Были задействованы инстинкт да руки. И вдруг он попадает туда, где ничего, кроме стен и железной двери. Возникает необходимость что-то произнести, до кого-то докричаться, выплакаться, поведать про всю свою пропащую жизнь…
А слов-то нет! Пуста душа и не способна родить что-то звучащее так, чтобы достигало другой души. И он берет, как говорят, количеством, видимо предполагая, что много слов сколько-нибудь да будут весить.
В детстве была такая смешная загадка: что тяжелей, пуд гвоздей или пуд пуха? “Пуд гвоздей, конечно!” – кричали мы, не догадываясь, что отгадка таится в слове “пуд”.
А у него всего один пух, и ни грамма веса.
“За все время, что я нахожусь в предысполнительной камере смертников, я постоянно задаюсь мыслью, а какой же следующий этап предстоит мне после окончательного приговора перед самым исполнением приговора и что в энное время меня просто не будет. И вот от таких предчувствий в этих мрачных стенах, хочу сказать честно, мне становится страшно. Страшно от одной лишь мысли, что меня больше не будет, и от этого неизвестная до того мне истома (словечко-то какое!) подымается до самого горла, всю душу сжимает в какое-то неведомое давление и становится не по себе, и не находишь себе места, и это преследует меня каждый божий день, и вся неопределенность моего положения, когда я уже несколько лет сиднем сижу… И все обо всем передумал…”
Со странным чувством читаешь эти слова.
И хотя знаешь, что человек говорит, пребывая на грани жизни и смерти, не веришь. Он и тут играет, как играючи убивал. И ничего, по сути, не смог “передумать” о чужой гибели… И о своей тоже.
За свои тридцать лет он прошел тюрьмы: Ростовскую,
Новочеркасскую (где расстреляют Чикатило), Рязанскую,
Воронежскую, Краснопресненскую в Москве, Бутырку и многие другие… И понял, что в них “…человек скатывается до самых глубин бездушия”.
Но спрашивается: а до этого? Душа-то была? Так где же она была в момент убийства?
Где-то на 19-й странице начинает он живописать свою жизнь. И тут появляются причины (типичные, кстати, для подобного типа преступника), о том, что не было старшего советчика в жизни… Что всю жизнь один, без друзей, старшим другом должен был быть отец… А он по пьянке засовывал его, мальчика, под диван, а сам садился…
“Пока мама отдыхает на Черном море, бабуля нас обстирает и оденет во что-нибудь, так я и ходил в старом, залатанном и коротком… И чем дальше, тем глубже я погружался в себя…”
Ну, вот этому я поверил: ибо сломленное детство во многих случаях начало той дорожки…