в ней систему ходов, запутали их специально, из желания сделать свою жизнь максимально скрытой, изолированной от низов. Свою зону.
Приходит на ум, что поступали они так же, как правители – владельцы старых замков, где для пущей безопасности умышленно создавались бесконечные тупики, тайные переходы, тоннели.
Я потом попробовал воспроизвести по памяти и начертить на схеме всю систему зданий, воссоздав, лично для себя, этакую карту, и был поражен грандиозной и как бы бессмысленной планировкой, если не учитывать именно этого: попытки любым способом обезопасить свое существование.
Ведь и у их самых заглавных все начиналось с того же:
Ульянов (Ленин) отхватил при въезде в Кремль лично для себя что-то около полутора десятков кабинетов, а Джугашвили
(Сталин) даже выход из кабинета, и выезд, имел из особого дворика, никому больше не доступного.
Я этот дворик, кстати, тоже видел.
В конце концов я, конечно, выбрался к себе, поплутав порядком по темным запутанным ходам, и был встречен радостными возгласами захмелевшей компании.
Одна из знакомых женщин, проработавшая тут годы, заметила, что прежде она тоже путалась в этих лабиринтах, но дорогу находила по цвету ковровых дорожек: каждый коридор и каждый этаж имел свои цвета. Но в последние годы дорожки поизносились, стали почти одинаковыми…
Но речь не о дорожках… И даже не о моей дорожке сюда.
Я – о коридорах власти, в которые ненароком попал и в которых проплутал, как в темных коридорах, много лет.
Не объявился бы у меня в доме Сергей Адамович Ковалев, заехавший после работы прямо из Белого дома, может, ничего бы не было. И жил бы я совсем другой жизнью и другое бы сейчас писал.
Но человек предполагает, а Господь…
Запомнился тот зимний вечер: Ковалев был заметно усталый, но бодрился. Мягкий, обаятельный и… голодный. Время шло к одиннадцати, так что он с удовольствием согласился отужинать. А пока все силы гостя уходили на еду, моя жена, зная уже из телефонного разговора о причине, по которой он заехал, произнесла целую тираду против будущей моей работы.
И было в ее словах много запала, но и правды о том, например, что каждый человек занимается своим делом, а ее муж, то есть я, по-своему, по-писательски, спасает души заблудших и с него- довольно. К тому же он далеко не молод, у него свои творческие планы, и болезни, и маленькая дочка в придачу… Вот и Александр Мень, когда Фазиль Искандер обратился с вопросом, идти ли ему во власть, в Верховный
Совет, категорически отвечал “нет”!
Жена даже раскраснелась от волнения, произнеся все это, а закончила так:
– Вы же знаете, он большой ребенок, доверчивый, ему нельзя ничем руководить, его обязательно обманут! Да и зачем вам такой, есть другие, более подходящие, не правда ли?
Ковалев улыбался, кивал, ни в чем не переча, похваливал вкусный ужин, хотя в тот голодный год наскребали мы кое-как и кое-чего. А водку пили из крошечных бутылок, которые назывались “Чебурашка”. Но когда поднялся из-за стола, в третьем часу ночи, с невинной улыбкой спросил: “Значит, договорились?”
Опытный зек, смолоду познавший и суму и тюрьму, он умел обходить трудные препятствия в жизни. Сейчас таким препятствием оказалась моя жена. И был Сергей Адамыч так обходителен, так ласков, что язык у меня не повернулся произнести: “нет”.
Промычал невнятно что-то вроде: посмотрим. Но это скорей напоминало: “да”.
Потом был еще один разговор, не самый легкий, но теперь с женой.
Подозрительно вглядываясь в мое лицо, она спросила:
– Ты что же, согласился? Да? – Я молчал. – А ты подумал, что тебя ждет?
Как-то глупо я стал оправдываться, мол, понимаешь… Это же так невероятно… Ельцин… И я… И смертники… Он бумагу подпишет, и человек останется жить…
Но это неправда, что я согласился. Я позвонил Ковалеву и попросил дать мне два месяца на раздумье. И в Балтию, где можно часами гулять по пустынному песчаному берегу Рижского залива и думать о будущем.
Эта небывалая форма отношений с властью, где Президент поставит подпись и человек останется жить, гвоздем засела во мне и не давала спокойно спать.
Она была проста и неопровержима. Такая, что я готов был поверить в возможность чуда.
Которого не бывает.
Но был еще вещий сон.
Он даже записан журналисткой, к которой я наутро пришел и рассказал. А потом, через несколько лет, возвращаясь к этому сну, спросил у нее, когда же это было? Она сказала: “22 февраля 91 года”.
Значит, в ночь с двадцать первого на двадцать второе число мне приснилось, точней, привиделось, что меня взяли чьи-то руки и понесли, подняли вверх, как бы к чьему-то лицу, но лица я не увидел, а лишь свет, и чем выше возносился, тем сильней растворялся в этом всеобъемлющем свете и тепле…
Проснулся с ощущением беспричинного, безмерного счастья.
А наутро надо было зайти в редакцию журнала, и тамошняя сотрудница, вглядываясь в мое лицо, вдруг спросила: “Что с вами… Вы сегодня какой-то… Ну, светитесь!”
Я рассказал про сон. Она слушала как-то очень серьезно и вдруг странно так произнесла:
– Вы что же, ничего не поняли? Да? Это же был Он! Он! – И добавила возбужденно: – Я с вашего разрешения этот сон запишу. А вы… Вы больше никому не рассказывайте…
– Почему?
– Не знаю, но лучше не надо. Такое нельзя всем рассказывать. – И повторила убежденно: – Он вас приблизил к себе… Это же так понятно!
Ничего тогда мне понятно не было.
Я уехал в Дубулты и подолгу бродил по Рижскому взморью.
– Вам звонили из Москвы, – сообщили мне, когда, отряхивая с ног приставший к ботинкам песок, я вошел в вестибюль дома.
Потом позвонили еще.
– Нет, мы не торопим, – сказали. – Вы можете отдыхать сколько угодно, но вот… заключенные… Понимаете ли…
– Что? Заключенные?
– Да нет, ничего, просто они ждут.
Я поднялся на свой этаж и оглядел от дверей комнату, с огромным окном, с просторным светлого дерева столом, где со всеми удобствами расположились странички моей рукописи.
Погладил на прощание верхнюю страничку и пошел брать билет в
Москву. Понял, что спокойствия даже тут, в самом спокойном уголке мира, уже не будет, пока я буду помнить, что где-то есть смертники, которые… Ну, которые ждут.
Еще прежде я спросил, разговор происходил по единственному здесь телефону у дежурной в вестибюле:
– А их много? Ну, этих…
Мы с двух сторон телефонного провода понимали, о ком идет речь.
– Много, – отвечали.
– И их могут… Да?
Я видел, как лицо дежурной напряглось, она старательно пыталась вникнуть в нашу игру словами.
– У нас все могут, – произнесли.
– Без нас? Как же без нас? – вопрошал я в пространство.
– Вот для того и нужны…
– Но я еду! Еду!
В середине зимнего дня, стертого, сероватого, московского, без неба, я впервые приблизился к Белому дому, обители власти, которую за четыре месяца до того защищали наши дети.
Мой сын тоже был здесь.
Я получил пропуск и поднялся по гранитным ступеням к проходной номер двадцать. Лестница была