зрения.

— Я этим и занимался. Но коли автор пишет «озадачьте себя вопросом», то как же мне не обратить ваше внимание на такой ляп?

— Это не ляп. Это распространенное выражение, оно бытует у нас.

— И плохо. Бархударов трактует слово «озадачить» как «поставить в тупик». А я не хочу, чтобы чекист говорил на плохом русском языке.

— Неужели «поставить в тупик»? — удивился Ухов. — Черт, спасибо, это надо перелопатить.

— Перелопатить, — повторил, усмехнувшись, Константинов. — Пойдем дальше. Главное соображение: в сценарии много вранья. Причем автор исходит из самых лучших побуждений, он хочет утеплить образы чекистов. И снова появляется жена, которая ждет мужа ночами, и снова молодой капитан влюбляется в певицу из ресторана, которая связана с фарцовщиками, и снова генерал знает все наперед о противнике… Правду надо писать, а коли она автору неведома, стоит посидеть с нами, поговорить, мы с радостью поможем. И вот еще что: у вас шпионов пачками ловят, а ведь это неправда. Шпион — редкость в наши дни; серьезный шпион — это сложнейшая внешнеполитическая акция противника. Завербовать советского человека в наши дни — задача невероятно сложная; самая суть нашего общества противоречит этому... Человек, который бы добровольно или даже под давлением отказался от того, что ему дает наша жизнь, — это аномалия.

Ухов ломал руки, клялся, что менять в сценарии ничего больше нельзя, вещь отлилась, конструкцию ломать невозможно.

— Я ведь ни на чем не настаиваю, — заметил Константинов. — Я говорю вам то, что обязан сказать. А вы вправе со мною не согласиться и попросить другого консультанта.

(В мире кино режиссеры делятся на две категории: «стоики», которые отвергают любую поправку, даже своего коллеги, и «стратеги», которые бесстрашно разрушают конструкцию, если видят в доводах товарищей разумные соображения. Ухов хотя и был «стратегом», но попугивал всех «стоицизмом» — особенно на первых порах, до того, как был подписан приказ о запуске фильма в производство; в это время он был готов на все и принимал любые дельные замечания благодарственно. Потом, когда включался счетчик и деньги на ленту были уже отпущены, появлялся новый Ухов, диктатор и трибун, отвергавший любое слово критики; на все замечания отвечал: «А я так вижу». И все тут, хоть тресни.

Когда Константинов сказал о приглашении нового консультанта, Ухов осел, начал рассуждать о ранимости художника, произнес речь во славу чекистов и, в конце концов, соображения Константинова принял.)

Первый ролик был видовым; актер шел по берегу реки, потом бежал; сиганул с берега — красиво, ласточкой, и Константинов вдруг явственно ощутил вкус воды, темной, теплой, мягкой.

— Хочу посмотреть, как он движется, — пояснил Ухов, — это очень важно — пластика актера.

«Попробуй теперь восстанови, как двигался Дубов, — машинально подумал Константинов. — Избегал камеры. Почему? Проинструктировали? Но ведь это не умно: человек, который постоянно опасается чего- то, — уже отклонение от нормы, и мы сразу же включим это отклонение в „сумму“ признаков».

— А сейчас поглядите внимательно, мы взяли на главную положительную роль Броневого, предстоит драка с худсоветом, — шепнул Ухов.

— Отчего? — удивился Константинов.

— Стереотип мышления: боятся, что в нем проглянет Мюллер.

— Что за чушь?! Актер — лицедей, чем большим даром перевоплощения он наделен, тем выше его талант.

— Ах, если бы вы были членом художественного совета, — сказал режиссер Евгений Карлов, — нам бы тогда легче жилось.

Броневой был хорош, достоверен, но что-то мешало ему, ощущалась какая-то робкая скованность. Константинов понял: актеру не нравятся слова. Действительно, есть три измерения: сначала сценарий, потом режиссерская разработка, а уж третья ипостась кино — это когда появляется Его Величество Актер. Броневой говорил текст, который ему не нравился, словно бы какой-то незримый фильтр мешал ему; там, где в сценарии был восклицательный знак, он переходил на шепот, многозначительный вопрос задавал со смешком, пытался, словом, помочь сценаристу, но не очень-то получалось; первооснова кинематографа — диалог: коли есть хорошие реплики, несущие стержневую мысль, — выйдет лента; нет — ничто не поможет, никакие режиссерские приспособления.

В следующем ролике актер пробовался на роль шпиона. Константинову сразу же не понравилась его затравленность; он с первого же кадра играл страх и ненависть.

— Такого и ловить-то неинтересно, — заметил Константинов, — его за версту видно.

— Что ж, идти на героизацию врага? — удивился Ухов. — Мне это зарубят.

— Кто? — спросила Лида, положив свою руку на холодные пальцы мужа. — Кто будет рубить?

— Боюсь, что ваш муж — первым.

— Ерунда, — поморщился Константинов. — Если помните, я все время обращал ваше внимание на то, что в сценарии противник — прямолинеен и глуп. А он хитер и талантлив, именно талантлив.

— Можно сослаться на вас, когда я буду говорить с худсоветом?

— Зачем? Я сам готов все это сказать. Обидно не столько за зрителя — за талантливого актера обидно. Унизительно, когда человека заставляют говорить ложь, выдавая ее за правду.

Остальные сцены Константинов смотрел молча; он чувствовал, как его с двух сторон рассматривали: Ухов — напряженно, ожидающе и Лида — ласково, с грустью.

За мгновение перед тем, как включился свет, Лида убрала руку с его ладони и чуть отодвинулась.

Ухов закурил, потер руки и с плохо наигранной веселостью сказал:

— Ну, а теперь давайте начистоту.

— Вправду хотите начистоту? — спросил Константинов.

Карлов усмехнулся:

— Совсем — не надо, оставляйте шанс режиссеру, Константин Иванович.

— Мне не очень все это понравилось, — сказал Константинов. — Не сердитесь, пожалуйста.

— У вас есть любимое слово, Константин Иванович, — «мотивировка». Ваша мотивировка?

— Понимаете, как-то жидковато все это. Нет мысли. А работа чекиста — это в первую очередь мысль. А мысли противен штамп. Вот в чем штука. Мой шеф, генерал Федоров, во время войны возглавлял отдел, который выманивал немецких шпионов. Он мне рассказал поразительный эпизод: перевербованный агент отправил в абвер, Канарису, нашу телеграмму, просил прислать ему помощников, оружие, вторую радиостанцию. А дело-то было аналогично той истории, которую великолепно написал Богомолов в «Августе сорок четвертого». Так что, понимаете, поражение было невозможно просто- напросто, была необходима победа. А перевербованный агент, отправив нашу телеграмму, возьми да умри от разрыва сердца. А тут от службы Канариса приходит шифровка, просят уточнить детали. А каждый агент имеет свой радиопочерк, обмануть противника в этом смысле трудно, почти невозможно. Как быть? Послали ответ: «Передачу веду левой рукой, потому что во время бомбежки правая была ранена». Немедленный вопрос: «Как здоровье Игоря?» А это сигнал тревоги, агент нам все рассказал. Отвечаем успокоительно: «Игорь уехал из лазарета в Харьков к тете Люде». Но и это не устроило Канариса. Они послали шифровку другому своему агенту с требованием перейти линию фронта, встретившись предварительно с тем, который помер, удостовериться, что у того действительно ранена рука. Что делать? Как бы вы поступили?

— Я не знаю, — ответил Ухов.

— Подумайте. Не торопитесь. Кстати, агент, которого они вызывали к себе, тоже сидел у Федорова. Как бы вы поступили?

— Сообщил бы, что нет возможности перейти линию фронта.

— Не ответ для Канариса.

Карлов сказал:

— Если не ответ — значит, операция провалена.

— Тоже не ответ. Операция — мы ж уговорились — не имела права быть проваленной; провались тогда эта операция — не быть ныне Федорову моим начальником.

— Ну не мучьте, — сказал Карлов.

— Федоров провел неделю с агентом, которого вызывал Канарис. Русский, попал в плен, сломался,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату