Кенигсберге немецкий философ похоронен, по фамилии Кант… В честь него, наверное, кант у фуражки называется… Так вот этот самый философ говорил, что счастливым стать очень легко… Надо только хотеть поменьше.

Одинцов продолжал смотреть в окно, за которым охранники подталкивали прикладами бредущих с лесоповала пленных.

– А может, и наврал политрук. Я не знаю. Я до Кенигсберга так и не дошел. Сам этого Канта не видел, врать не буду.

Они сидели молча несколько минут, курили в обступившей их темноте, смотрели в окно и как будто ждали чего-то.

Наконец старший лейтенант глубоко вздохнул и повернулся темным на фоне окна лицом к Петьке.

– Слушай, так ты говоришь – у тебя отца нет? А куда он делся-то? Расскажи.

* * *

Вопрос старшего лейтенанта Одинцова если и встревожил Петьку, то лишь на секунду – на такое же примерно мгновение, какое необходимо паутинке с летящим на ней паучком, чтобы скользнуть в скучный ветреный день ближе к осени по стеклу и тут же исчезнуть, не оставив по себе никакой памяти.

Кроме обидного прозвища «выблядок», разумеется.

Но это словечко Петька глубоко в своем сердце относил только к себе. Делить его с кем бы то ни было он не привык. Оно было такой же неотъемлемой его частью, как его собственные ободранные коленки, как шершавые пятки или как дырка от выбитого Ленькой Козырем зуба, и никакие сгинувшие в безвестность отцы в этом смысле его не волновали.

Нет, уснуть в ту ночь ему было трудно из-за другого.

Прилетев поздно вечером как на крыльях из лагеря домой, Петька повертелся во дворе у бабки Дарьи, отказался, к ее полнейшему изумлению, от картошки с луком, юркнул на сеновал, тут же соскочил обратно и побежал домой к мамке, но даже и там долго еще не мог прийти в себя после всего, что произошло с ним в лагере у «япошек».

Он таращился с печки на мамку, давно уже сидевшую перед зеркалом, блестел глазами, чесался и даже не приставал к ней со своим обычным нытьем: «Ну хватит, ну чего ты уселась опять?»

Петька вспоминал ефрейтора Соколова и его усы. Он вспоминал его широкий нож и надежную руку, в которую банка тушенки ложилась как влитая, как будто всегда и была там. Петька таращил глаза на закопченное стекло мамкиной керосиновой лампы и в неверном дрожании огонька видел, как идет в атаку морская пехота, и даже слышал плеск волн и гулкие удары мин по песку, и повторял еле слышно красивое и новое для него слово: «Кенигсберг, Кенигсберг», а потом – «черти полосатые», и улыбался неизвестно чему.

Теперь даже тетка Алена казалась ему гораздо более важной теткой, потому что она явно была там своей – среди охранников в лагере, среди этих удивительных, прекрасных людей, и Петька уже был готов простить ей даже то, что она была Ленькиной мамкой. Теперь это было почти неважно.

Он вспоминал камнедробилку и странного японца, которому понадобился его спирт. Он вспоминал старшего лейтенанта Одинцова и жмурился, как кот на сметану, при мысли о том, какие у него теперь есть друзья, и что Ленька Козырь должен просто сдохнуть от зависти, помереть в страшных корчах, потому что вот даже тетка Алена не может этого придурка туда привести, хоть ее там все знают, а Петьке вход на охраняемую территорию теперь настежь открыт.

Наверное.

Он засопел, неожиданно засомневавшись, завертел головой, стукнул в стену твердой, как деревяшка, пяткой, но тут же успокоился и снова затих.

Не может быть не открыт. Потому что лейтенант Одинцов придет и просто им всем прикажет. И Петьку они впустят как миленькие. И автомат дадут подержать.

Он перебирал свои воспоминания, как удивительные небывалые сокровища, и все никак не мог заснуть, таращась на прямую, как палка, мамкину спину, на ее пустые глаза в зеркале, на сухие желтые руки, которые она, словно чужие ненужные вещи, оставила перед собой на столе.

* * *

В это же время Хиротаро у себя в бараке дописывал историю гибели своего рода. Закончив переносить в тетрадь рассказ о самовольном харакири дальнего предка, он в полном изнеможении закрыл ее и откинулся на тюфяк, набитый подгнившей соломой. Свежую траву охранники почему-то не разрешали приносить в лагерь, и все пленные спали на гнилых тюфяках.

Хиротаро прислушался к дыханию своих соседей. Младший унтер-офицер Марута, спавший слева, медленно умирал от туберкулеза. Дыхание у него было жестким и прерывистым.

Хиротаро закрыл глаза, и перед ним тут же поплыли бесконечные сосновые бревна, которые он пилил весь вечер. Голова у него закружилась, к горлу подступил комок тошноты, и даже нары под ним как будто слегка закачались. Чтобы избавиться от этого ощущения, он снова открыл тетрадку, немного помедлил и, превозмогая усталость, продолжил писать:

«Жена Миянага Итидзо, успевшая родить и воспитать ему троих сыновей, ушла следом за ним через два дня, совершив, как ей и полагалось, обряд дзигай. В присутствии четырех служанок она перерезала себе горло долгие годы хранившимся специально для этой цели кинжалом кайкэн, который самураи дарили своим невестам на свадьбу. Перед обрядом служанки помогли перевязать ей колени, чтобы, испустив дух, она упала в целомудренной позе, и никто даже случайно не оказался бы оскорблен.

Молодой дайме принял милостивое решение не наказывать семью Миянага за самовольное харакири Итидзо, однако разделил все его имущество между тремя сыновьями поровну. Для Итоку это оказалось страшным ударом, поскольку на правах старшего сына он должен был унаследовать основную часть имения своего отца. И дело было вовсе не в уязвленном самолюбии. Все в Нагасаки понимали, что род Миянага вскоре будет рассеян. Даже оленье стадо распадается без вожака.

Дождавшись годовщины со дня смерти старого дайме, Итоку явился в храм на поминальную службу и на глазах у всех отрезал там свою самурайскую косичку. Дайме приказал схватить его за это оскорбление, и через неделю Итоку задушили поясом от его же собственного кимоно.

Собачья смерть старшего брата вынудила Тасаэмона и Кихэя действовать быстро. Они собрали всех своих слуг с домочадцами, заперлись в доме убитого Итоку и приготовились к осаде. Самураи дайме не заставили себя ждать. Штурм был назначен уже на вторую ночь. Молодой дайме торопился, поскольку готовился к встрече важных чиновников из столицы. Бунтовщики в Нагасаки в такой момент были ему совсем не нужны.

Вечером перед штурмом в осажденный дом пробралась соседка из дома напротив. Ее семья дружила с нашим родом уже много лет, поэтому она хотела хоть как-то помочь. Выслушав ее, Тасаэмон передал ей двухлетнего сына, задушенного Итоку.

«Теперь он будет старшим в нашем роду. Спрячь его. Богиня Аматэрасу не забудет твоей доброты».

Когда соседка с мальчиком на руках ушла, все, кто был в доме, собрались на прощальный пир. Ужинали недолго и в полном молчании. Затем старики и женщины покончили с собой, а детей зарезали те, кто оставался сражаться. Тела закопали в огромной яме позади дома. Под утро начался штурм.

Особую доблесть старались проявить самураи, не отличившиеся при осаде крепости Симабара. Для них это был шанс доказать свою преданность повелителю.

К полудню от славного некогда рода Миянага остались догорающие руины и маленький мальчик в доме напротив. Соседи еще какое-то время боялись показываться на улице, но к вечеру понемногу начали выходить из своих домов. Дайме принесли обгоревшие головы братьев Миянага и доложили, что в бою потеряно четырнадцать самураев. Особо отличились Ивая Масахиро и Мунаката Китидаю…»

Неожиданно Хиротаро ощутил на себе чей-то взгляд и резко захлопнул тетрадку. Свесив голову в проход между нарами, на него смотрел Масахиро.

– Не спится? – переведя замершее от испуга дыхание, спросил его Хиротаро.

Тот ничего не ответил и продолжал смотреть на него тяжелым взглядом.

– Все еще злишься из-за того, что я помог русскому?

– Откуда у тебя вторая тетрадь? – вместо ответа сипло спросил Масахиро. – В карцер опять захотел?

Вы читаете Степные боги
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату