председателю, с которым он давно и очень хорошо дружил, но в конце концов получилось так, что его доброта лишила бабку Потапиху ее единственного сына.
Потому что если бы эту самую лошадь забрали на фронт или застрелили из трехлинеек в разгуляевской колхозной конюшне, то Ефим не обнаружил бы ее потом в своей ловушке, изготовленной для диких коз. И лошадь эта не была бы уже мертвее мертвого, поскольку Ефим был хоть и беспалым охотником, но дело свое знал. Хребет у бедной коняги переломился так основательно, что посередине ее теперь можно было раскрывать и закрывать как книгу. Правда, Ефим никаких книг никогда не читал, поэтому просто сильно перепугался. За порчу колхозного имущества по закону военного времени ему явно корячился расстрел.
Пожевав в растерянности немного снега и поскрипев им вокруг своей злосчастной ловушки, он не придумал ничего лучше, как пойти к председателю и все ему рассказать. Председатель тоже не нашел в себе сил позвать Степку-милиционера и отдать ему Ефима прямо под расстрельную статью, поэтому через час они вдвоем уже пилили ножовками твердую, как бревно, лошадь, стараясь материться потише, посматривая в разные стороны и растаскивая небольшие куски мяса по окрестным кустам. По идее, конечно, все это мясо надо было отнести в Разгуляевку и раздать тем, кто поголодней, но тогда с ними, то есть с Ефимом и теперь уже с председателем, вообще никто не стал бы особенно разбираться. Шлепнули бы как вредителей – и дело с концом.
Поэтому лошадь, разнесенная своей дурацкой судьбой, как облако в ветреный день, на множество мелких частей, осталась в лесу. Под разными кустиками и немного в овраге. А председатель с Ефимом вернулись домой и засели от страха пить водку. Но Степка-милиционер в тридцать девятом служил у товарища Жукова на Халхин-Голе во фронтовой разведке. Он сразу практически чухнул, что там к чему. Лошадь отсутствует, председатель с Ефимом пьют вчерную, в лесу на сопках – куски мяса.
То есть если бы волки, то, во-первых, они бы просто сожрали, а во-вторых, откуда у них ножовки? Или они зубами наловчились так ровно кромсать?
«За сто рублей человека не будет, – жаловался председатель огромному портрету Сталина, забывая о том, что за ту же сумму и сам мог сейчас быть неизвестно где. – За сто рублей!»
Он вскакивал внезапно на лавку, рывком снимал портрет со стены и, к полному ужасу всех домашних, тащил его на двор, а потом в сарай, где хранилась общественная сенокосилка, доставшаяся колхозу еще во времена раскулачивания.
«Вот за столько! – говорил председатель, показывая портрету сенокосилку. – И даже не за столько, а вот за сколько!»
Он выбегал с портретом из сарая и показывал ему новые ворота, которые сам сделал совсем недавно, и поэтому имел представление, сколько они могут стоить.
«Как ворота, товарищ Сталин! – повторял председатель. – Ворота и еще чуть-чуть… А лес-то на них пошел – говно. Ей-богу, говорю, говно, а не лес. Хороший мы весь в район отправляем… Точно в сроки… Ни разу не опоздали еще».
После этого он долго стоял посреди двора, опустив голову, с портретом в руках. Отказывался возвращаться в тепло и не отдавал родным товарища Сталина. Не доверял его никому. А потом спохватывался петь:
Но никак не мог допеть до конца, потому что начинал плакать.
Вот так выяснилось, что бабка Потапиха совершенно напрасно много лет назад рожала своего сына. Никакое отсутствие пальцев его не уберегло. А когда наступила весна, вслед за сыном Потапиха потеряла и невестку.
Корова, на которую ефимовская вдова сильно рассчитывала в смысле выкармливания оставшихся без отца детишек, сдуру вышла на тонкий уже в середине апреля аргунский лед, помычала там, поскользила немного и провалилась. Дети побежали за мамкой, и ту на месте чуть не хватил кондрат. Без коровы с тремя детьми можно было ложиться тут же на берегу и помирать.
Пока тащили ее из полыньи, переломали ей ноги. На берегу она страшно мычала и выкатывала на желтую шкуру большие глаза. Ефимовская вдова, запыхавшись и вся в слезах, думала сначала добить ее колуном и нарезать из кормилицы хотя бы мяса, но потом поняла, что не хватит духу, и решила тащить к Разгуляевке. Маленьким велела подталкивать, а сама со старшей дочерью обвязала корову веревкой и потянула ее по берегу вверх, двигаясь там, где снег еще был поглубже. Девчонку старалась беречь, поэтому налегала изо всех сил. Тащила, напрягая все жилочки.
Так выглядели бы, наверное, две осины, решившие от тоски вытянуть из земли свои корни и улететь куда-нибудь на небо. Дугой выгибаясь от напряжения.
На следующее утро невестка бабки Потапихи с постели подняться уже не смогла. Дети бегали по дому, просили есть, заглядывали ей в лицо, но она только вытирала слезы.
Корова померла через три дня, а мамка у ефимовских сирот – через неделю. Они еще пытались ее разбудить, гладили по голове, щекотали. Потом, когда поняли, собрались и ушли к соседям. Младший уходить никак не хотел. Требовал забрать с собой мамку. Без конца спрашивал – чего она тут одна будет есть. Может, и для него что-нибудь найдется.
Бабка Потапиха, которая до этого жила у себя в Архиповке, скоро приехала за внуками в Разгуляевку. Хотела увезти их к себе, но в конце концов сама осталась тут навсегда. Дом сына ей показался просторней.
Чтобы хоть как-то прокормиться, она стала лечить от разных напастей разгуляевский народ. Платили в основном едой, и бабку Потапиху это очень устраивало. Анна Николаевна в школе хмурилась, говорила, что все эти староверские обряды – одно бескультурье, но время от времени сама заносила внукам Потапихи что-нибудь поесть. Не в качестве оплаты за ее знахарство, а просто так.
Цыпки Потапиха лечила воробьиным пометом, ангину – керосином, лишай – смесью дегтя, медного купороса, горючей серы и несоленого свиного жира. Труднее всего было найти этот самый жир, поэтому с лишаем у Потапихи получалось далеко не всегда. Зато, если кого напугала собака, Потапиха немедленно окуривала пострадавшего дымом пережженной смеси чертополоха и шерсти от этой псины, и человек уже до самой смерти не боялся вообще ничего.
Когда Петька однажды сильно простыл и у него почему-то отнялись ноги, бабка Потапиха велела плотно его укутать, посадить в стог перепревшего из-за летних дождей сена и держать его там ровно три дня. Расслабленный Петька смутно глядел из стога, дремал, потел, ходил под себя, но в назначенный срок ноги у него зашевелились. Правда, потом Петька сильно подозревал, что они отнялись у него просто-напросто с голодухи, а пока он сидел в стогу, бабка Дарья крепко расщедрилась и совала ему туда в сено даже блины с маслом, поэтому ноги, в конце концов, и ожили. Но это были лишь Петькины сомнения. Бабка Дарья после этого случая уверовала в Потапихины силы безоговорочно, и когда потребовалось, например, отучить деда Артема от пьянки, она отправилась прямо к ней.
Правда, многим в Разгуляевке методы бабки Потапихи казались странными. Что касается Петьки, так он не понимал их совсем.
* * *
– Ну чо? – сказала она, заглядывая к нему под стол. – Набрал? Или уснул там, засранец?
Петька молча протянул ей спичечный коробок.
– И все?!! – она держала двумя пальцами раздавленного таракана, как будто собираясь ткнуть им Петьке в лицо.
– Больше не было, – буркнул Петька. – Этого-то еле поймал.
– Да где ж ты его поймал?!! Ты его, глянь, всего измочалил! А мне целый нужен! И не один, а десяток!
– Ну, не было больше!
– Ты глянь, ишшо огрызается. А вот я тебе по зубам!
Она ткнула рукой с тараканом в сторону Петьки, но он увернулся и слегка прикусил ее за запястье.
– Кусается, блядкин корень, – сообщила бабка Потапиха Валеркиной мамке, которая тоже участливо заглянула под стол.
– Ты не кусайся, пожалуйста, Петя, – попросила она. – Нам Валерку лечить надо. Ты же видишь, ему совсем плохо.
– А чего она?