понять, что за штука такая – ревность, из-за которой можно запросто отрубить кому-то башку, и представляя себе, как этот летчик лежал там рядом с картошкой – без головы, без фуражки, без неба, без эскадрильи, без своего самолета, как будто тетка Лукерья отрубила и это все тоже вместе с красивой стриженной «под бокс» головой. Петька каждую ночь таращился в темноту, вертелся под одеялом и все старался улечься так, чтобы не лежать, как мертвый летчик в подполье. Он, правда, не знал точно, как этот летчик на самом деле лежал, но иногда ему казалось, что знает. Перед тем как уснуть, он обязательно сгибал ногу в колене и следил, чтобы руки не остались на животе.
Теперь Петька посмотрел на свои ноги и быстро согнул правую в колене.
– Харада тривоги, – снова сказал японец, задирая Петькину голову вверх и осторожно касаясь жгучей ссадины у него на шее.
«Ну, все, – сказал себе Петька и закрыл глаза. – Прощайте, товарищ Сталин и мамка. И дядька Юрка с дядькой Витькой, прощайте. И товарищ старший лейтенант Одинцов».
Японец пощупал его голые плечи, провел ладонью ему по груди, а потом нагнул Петьку вперед, так что он почти уткнулся носом в свои собственные коленки, и ему снова стало трудно дышать.
– Пырь да туман, – задумчиво сказал японец где-то над Петькиным затылком, и Петька вдруг взвился от боли, как будто в спину ему пырнули ножом.
До этого он и не знал, что там у него была рана. Сучком, наверное, пропорол, когда свалился на землю.
– Больно же! – заорал он, выпрямляясь и отталкивая руки японца. – Дурак, что ли?!!
Японец забормотал что-то и сунул свою руку Петьке под нос. На ней была кровь. Почти черная в темноте.
– Ну и чо? – сказал Петька. – Не твое собачье дело! Все равно вас всех перебьем! Пошел в жопу.
Японец вскочил и отбежал на дальний конец полянки. Там он подхватил что-то с земли, быстро вернулся и снова присел на корточки перед Петькой. В руках у него была котомка, которую он бросил еще в самом начале, и Петькина рубаха.
– Вот суки, – горько сказал Петька. – Всю изорвали. Одни лохмотья остались. Меня теперь бабка Дарья убьет.
Японец отложил котомку и с громким треском оторвал от рубахи целую полосу.
– Ты, гад! – заорал Петька. – Ее же еще можно было носить! Мамка бы залатала! Ах, ты…
Он потянулся к японцу, чтобы отнять у него свое добро, но охнул и схватился рукой за спину. Теперь, когда он знал, что там у него кровь, ему почему-то стало очень больно.
– Отдай рубаху, гад, – попросил он, сдерживая слезы.
Но японец продолжал пластать рубаху на лоскуты.
– Чтоб ты сдох, квантунская сволочь, – сказал Петька и наконец заплакал.
Он плакал от внезапно охватившей все его существо жалости к своей несчастной рубахе. Так горько ему не было, наверное, никогда. Эту рубаху ему почему-то стало жальче даже, чем мамку, когда она вечерами сидела как неживая за пустым столом, или Валерку, которого мучила злая бабка Потапиха, или саму бабку Потапиху, потому что ей совсем нечем кормить внуков, а они растут и от этого сильно хотят жрать. То есть Петьке, конечно, было жалко их всех и вместе с ними самого себя – за то, что его так вот схватили, выследили, подкараулили и вообще за то, что он был Гитлер, – однако рубаху в этот темный момент в темном уже лесу Петьке все равно было жальче.
Он плакал и плакал и все никак не мог остановиться, а японец, как будто издеваясь над ним, продолжал рвать длинные светлые полосы.
– Ну, куда тебе столько? – вздрагивая от слез, сказал Петька. – Госпиталь, что ли, решил открыть? Санитар долбаный.
Но японец ему не отвечал – ни на своем языке, ни на смешном русском, – а только складывал свои бинтики на траву рядом с котомкой и на Петьку даже не смотрел.
От слез Петька совсем ослаб, поэтому, когда японец начал наконец его перевязывать, он уже не сопротивлялся. Тихо материл япошек на чем свет стоит и шипел от боли.
– Суки вы узкоглазые, не жалеете никого. Дорвались до чужих рубашек… Мало вам товарищ Жуков на Халхин-Голе звездюлей навалял. И товарищ лейтенант Махалин со своими пограничниками на озере Хасан тоже… Помнишь высоту Безымянную, квантунская сволочь? Тебя самого не там ли… Ай, больно!.. Ты что делаешь, гад?!! Сука… Ты где в плен попал? На Халхин-Голе или Хасане? Слышь, сволочь?
– Хархин-Гор, – гортанно ответил японец, склоняясь над Петькиной спиной и зубами затягивая узел.
– Разговаривать научись, – устало сказал Петька. – А то… говорить-то нормально не могут, а туда же – чужие рубахи рвать.
– Рубаха, – сказал, наконец выпрямляясь, японец. – Хоросо.
– Куда уж, гад, лучше… А наваляли мы вам на Халхин-Голе все-таки… А? Хорошо?
– Хоросо, – повторил японец.
– Конечно, хорошо. Это товарищ Жуков вам навалял. Самый лучший на свете маршал.
– Хоросо, – снова сказал японец и улыбнулся.
А Петька, то ли оттого, что вспомнил про маршала Жукова, то ли потому, что уже замерз, перестал наконец злиться, вытер заплаканное лицо и пощупал перетянувшую ему грудь тугую повязку.
– Умеешь… В медсанбате, что ли, служил? – спросил он, пытаясь подняться на ноги и мимолетно, с легким замиранием сердца, представляя себя настоящим раненым бойцом, какие бывают в военном госпитале.
Японец стоял перед ним на коленях и быстро убирал в свою котомку оставшиеся от Петькиной рубахи лоскуты.
– Эй, ты чего? – сказал Петька. – Это мои жгутики.
Пытаясь оттолкнуть японца, он сам потерял равновесие и шлепнулся на траву, усыпанную сосновыми шишками.
– Вот козел. Совсем оборзел.
Но японец его не слушал. Он спокойно завязывал свою котомку и собирался уходить.
– Я тебя, сволочь, найду, – бессильно грозился Петька. – Мы тебя с товарищем лейтенантом за эти жгутики… знаешь чего? Мы тебя шлепнем. Порвал, скотина, рубаху, и даже тряпочки ни одной не оставил… Что я теперь бабке Дарье скажу? Куда, блин, рубаха делась?
Японец завязал наконец котомку и начал отряхивать с нее лесной сор.
– Чистеньким еще хочет быть, ворюга, – продолжал Петька. – Аккуратная сволочь.
В этот момент за спиной склонившегося японца появилась еще одна узкоглазая рожа.
– Ну все! – заорал Петька. – Со всех сторон лезут! Кровососы! Живым не дамся!
Этого нового японца видел один Петька. Тот, который склонился, еще не знал, что на полянке они уже не одни. К Петькиным крикам он, очевидно, привык, поэтому не обратил на них никакого внимания. В руке у возникшего из темноты и даже как будто соткавшегося из нее японца Петька увидел палку.
Второй японец бесшумно остановился за спиной того, что стоял на коленях, и его круглое белое лицо оказалось вдруг между круглым белым лицом первого японца и взошедшей над лесом полной луной. Новый японец размахнулся своей палкой, а Петька, открыв рот, смотрел на эти три белых круга, расположившихся точно один над другим, и ему казалось, что у луны тоже японская рожа – с такими же хитрыми узкими глазками – и что вообще эти три белых круга похожи на снежную бабу, которую он слепил с Валеркой этой зимой, а бабка Дарья разбила ее потом коромыслом.
Петька как зачарованный смотрел на луну, на обоих японцев и ждал, что будет дальше, вспоминая почему-то зиму, и снег, и красные щеки Таньки Захаровой, ее холодные губы, зажмуренные глаза и свои заскорузлые, в цыпках, дрожащие то ли от холода, то ли от страха руки.
Японец с палкой вдруг зашипел как змея и что было сил треснул Петькиного япошку по голове. От неожиданности тот крутнулся на месте, пытаясь, видимо, убежать от неизвестно откуда свалившейся на него напасти, но вместо этого так резко ткнулся головой в колени второго, что оба они свалились в траву и начали лупить друг друга, а от странной снежной бабы над лесом осталась одна башка. Как будто голова того самого летчика.
– Врежь ему! – кричал Петька, еще не очень сам понимая, кому из них он кричит. – Давай!