Бенкендорф. Ия откланяюсь.

Собираются и выходят.

Дорохов кусает подушку, рычит.

Второй жандармский голос. А вот, вашество, стишок мною списан, сказывают, Лермантова: «За девицей Эмили молодежь, как кобели…» (Хихикает.)

Первый. Оставь, прочту.

Пушкин, Голицын и Бенкендорф на террасе.

Пушкин (тихо). А в самом деле, кто помнит королей, при которых жил Дант? Или Шекспир? Кому известно, кто ослепил Гомера?

Голицын. Да будет! У государя и без того многотерпеливое сердце. Мог он и с Пушкиным, и с иными обойтись куда круче, но…

Пушкин. Да куда ж круче?

Голицын. Тише! Поставь-ка себя на его место: станешь ты дозволять то, что подрывает власть и вредит отечеству?

Бенкендорф. Зачем же равенство ставить между отечеством и властью? Власть разная бывает – отечество одно.

Пушкин. Складно, юнкер! Татары – тож триста лет были на Руси властью!

Бенкендорф. И что ж за вред от Пушкина отечеству?

Голицын. А ну вас! (Машет рукой и быстро идет с крыльца.)

Дорохов откинулся и вмиг уснул.

Краски заката.

Столыпин и Трубецкой.

Столыпин (по-прежнему с горькой иронией). Ну что, Сергей, видно, пора. Воду пили, ванны принимали, погуляли…

Трубецкой. Что говорить, много успели. Даж Мишку похоронить. Я поеду в полк завтра. Езжай и ты. Не думай.

Столыпин. Да. Теперь, видать, все равно… Дорохов-то! Накричался.

Пауза.

…Ах, не хотелось ему помирать! Всю жизнь про смерть разговаривал, – видно, утомил ее.

Трубецкой. Судьба. Случай.

Столыпин. Случай-то случай, да только он его десять лет стерег. Пренебрежение к пошлости отличает всякого умного человека, но он доводил его до абсурда, до невозможности. Вот пошлость и отплатила.

Трубецкой. Тоже хочешь сказать: сам виноват?

Столыпин пожимает плечами.

…Да, сами мы в себе виноваты… Столыпин. Ах, как надоело все!.. Тоска, Серж!..

Входит Соколов.

Соколов. Обедать-то станете, Алексей Аркадьич?

Столыпин. Что?… Нет, не буду. (Трубецкому.) Ты не хочешь? (Тот отказывается.) Ты вели собираться, старый. Бумаг только его не трогай, я сам приберу.

Соколов. И то надо, батюшка, все растаскают: дамы кто листок унесет, кто пуговку, и этого не убережем… Этой барышне снурочек от крестика нательного отказали…

Трубецкой. Это ты Кате? Вместо ее бандо?

Столыпин кивает.

Соколов. Как барыне-матушке-то все свезем, как покажем? Как же ты, скажет, Андрюшка окаянный, не уберег барина, как упустил?… Да как же, скажу, матушка, ходил, пил, ел, а наш-то его все: Мартыш, Мартыш!.. Кабы знал я, матушка,… Вот тебе и Мартыш!.. (Уходит.)

Трубецкой. Мартыш!.. Он все в остроге?

Столыпин. Не знаю. Какая разница, он сделал свое дело… А мы… Мы и теперь защитить его не можем. (Подходит и снимает со стола портрет.) Прости, Миша…

Трубецкой. Опять бежать! Ну, судьба!..

2. Пятигорск, острог

Темная комната с решеткой. За деревянным столом, на котором листки бумаги и чернильница с гусиным пером, сидит Мартынов (25 лет). Лицо его освещено свечой. Он в черкеске, голова обрита, баки, он грубо красив, выражение упрямое. Он не пишет, он говорит с человеком, который ходит по темной части комнаты, – это жандармский подполковник Кушинников, «особых поручений» чин, посланный Бенкендорфом на Кавказ тотчас вслед за Лермонтовым. Кушинников петербуржец, не стар, неглуп, хорошо информирован, дело свое знает. В гражданском платье. Заунывная песня за стеной.

Мартынов. Я еще раз требую, господин подполковник, пусть переведут меня из острога: всю ночь

Вы читаете После дуэли
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату