полями виднелась холодная, легкая серебряная дымка, а над вязами, словно грязный тюль, висел туман. Коровы были все еще там: они терпеливо стояли на холоде, жевали бесцветную траву и выдыхали такое количество пара, что все это было похоже на комнату, набитую заядлыми курильщиками.
Я переехал по каменному мосту через плескавшуюся подо мной Орне и притормозил, чтобы увидеть танк.
Он стоял – тихий и разбитый, оплетенный кустарником и ползучими безлистными побегами. На минуту я остановился и опустил стекло, чтобы рассмотреть ржавые колеса, слетевшие гусеницы и маленькую, темную, покрытую чешуйками башню. В нем было что-то глубоко зловещее и печальное. Он воскресил в моей памяти заброшенный порт Малберри, который все еще стоит на берегу Арроманша, на Нормандском побережье пролива Ла Манш, мрачным напоминанием 6 июня 1944 года, которое никогда не сможет быть равноценно заменено никаким каменным монументом или статуей.
Некоторое время я оглядывал мокрые кусты, а затем снова завел машину и поехал дальше, к ферме Мадлен. Я завернул в ворота, разбрызгивая жидкую грязь, лежавшую на дворе, по которому носились, хлопая крыльями, куры, а стадо грязных гусей рванулось прочь, как атлеты во время забега.
Я вышел из машины, осторожно выбирая места, куда ставить ноги, и протянул руку за своими подарками. За моей спиной открылась дверь, и я услышал, как кто-то направился в мою сторону.
–
Невысокий француз, в грязных штанах, грязных ботинках и грязной коричневой куртке, держа руки в карманах, стоял на дворе. У него было длинное нормандское лицо; он курил «Голуаз», которая, казалось, была постоянно приклеена к его губам. Берет был натянут по самые уши, что придавало ему совершенно деревенский вид; но глаза его горели, и он выглядел, как фермер, который не потерял своей хитрости.
– Меня зовут Ден Мак-Кук, – сказал я ему. – Ваша дочь пригласила меня на ленч. Э-э –
– Да, месье. Она мне говорила. Я Жак Пассарель.
Мы обменялись рукопожатием, и я протянул ему бутылку вина и сказал:
– Это я привез вам. Надеюсь, вам нравится. Это бордо.
Жак Пассарель секунду помедлил, а затем залез в нагрудный карман и извлек оттуда очки в проволочной оправе. Он зацепил их за уши и внимательно изучил бутылку. Я чувствовал себя совершившим откровенно наглый поступок, словно предложил вакуумную упаковку бекона «А amp;Р» фермеру из Кентукки, разводящему свиней. Но француз снова кивнул и сказал:
–
Он провел меня через массивную дверь на кухню. Там была пожилая женщина, Элоиз, в своем сером платье и кружевном чепчике; она кипятила медную кастрюлю, полную яблок. Жак познакомил нас, и мы пожали друг другу руки. Пальцы женщины были мягкими и сухими, на одном из них было кольцо с крошечной библией. У нее было одно из тех простых, бледных и морщинистых лиц, которые можно иногда увидеть пристально смотрящими из окон домов стариков или из окон автобусов, вывозящих престарелых на загородные прогулки. Но она ходила выпрямив спину и, казалось, была в доме Пассареллей независимой и имеющей власть.
– Мадлен сказала мне, что вы интересуетесь танком, – произнесла она.
Я взглянул на Жака, но тот, казалось, не слушал. Я кашлянул и проговорил:
– Несомненно. Я делаю карту этой местности для книги о дне «Д».
– Танк стоит здесь с июля сорок четвертого. С середины июля. Он погиб в очень горячий день.
Я посмотрел на женщину. У нее были выцветшие голубые глаза, как цвет неба после весеннего ливня, и было совершенно невозможно понять, смотрели они наружу или внутрь.
– Может быть, мы сможем поговорить после ленча, – сказал я.
Из заполненной паром и ароматом яблок кухни мы прошли по узкой темной прихожей с голыми дощатыми полами, и Жак, открыв дверь, произнес:
– Вы не жалуетесь на аппетит?
Очевидно, это была его гостиная, – комната, которая предназначалась только для визитеров. Она была мрачная, свет закрывали тяжелые шторы; там пахло пылью, застоявшимся воздухом и мебельным лаком. В ней стояли три обтянутых ситцем кресла, выполненных в том же стиле, который можно увидеть в любом крупном
– Я бы с удовольствием выпил кальвадос, – сказал я Жаку. – Я не знаю ничего лучшего, чем можно согреться в холодный день. Это даже лучше, чем «Джек Дениэлс».
Жак достал из серванта две маленьких рюмки и, откупорив пробку, налил в них напиток. Протянув одну рюмку мне, он торжественно поднял свою.
–
Я потягивал свое более осторожно. Кальвадос, нормандское яблочное бренди, – крепкая штука, а сегодня днем мне предстояла кое-какая работа, требующая трезвого рассудка.
– Вы были здесь летом? – спросил Жак.
– Нет, никогда. Это лишь моя третья поездка в Европу.
– Здесь не так уж приятно зимой. Грязь и холод. Но летом здесь просто великолепно. К нам приезжают со всей Франции и Европы. Можно нанять лодку и прокатиться по реке.
– Это звучит потрясающе. А американцев много бывает?
Жак пожал плечами.
– Один-два. Иногда несколько немцев. Но не многие приходят сюда. Понт Д'Уолли – все еще болезненное воспоминание. Немцы бежали отсюда, словно за ними гнался сам дьявол.
Я проглотил немного больше кальвадос, и оно обожгло мое горло, словно в нем оказалась полная лопата горячего кокса.
– Вы второй, кто говорит это, – сказал я. –
Жак слегка улыбнулся, и эта улыбка напомнила мне, как улыбалась Мадлен.
– Мне надо переодеться, – сказал он. – Я не хочу выглядеть за ленчем как грязнуля.
– Давайте. Мадлен будет здесь?
– С минуты на минуту. Она хотела накраситься: ну… у нас не часто бывают гости.
Жак вышел, а я подошел к окну и выглянул в сад. Все деревья стояли голыми и подрезанными, а трава была белой от инея. На грубую березовую ограду в дальнем конце сада села птичка, но быстро упорхнула. Отвернувшись от окна, я оглядел комнату.
На одной из фотографий, стоявших в серванте, была изображена молодая девушка с завивкой в стиле сороковых, и я предположил, что это, должно быть, мать Мадлен. Там была и цветная фотография самой Мадлен в детстве, с улыбавшимся на заднем плане священником, и официальный портрет Жака, в белой рубашке с высоким воротником. Кроме всего прочего, в серванте располагался макет средневекового кафедрального собора с колечком оплетенных вокруг шпиля волос. Я не смог решить, что это в действительности должно было обозначать, но, с другой стороны, я и не был римским католиком и не углублялся в религиозные пережитки.
Я уже собрался взят макет, чтобы рассмотреть его получше, когда дверь в гостиную открылась. Это была Мадлен. На ней было бледно-кремовое шелковое платье; ее волосы темной блондинки были зачесаны назад и поддерживались черепаховыми гребнями, губы накрашены ярко-красной помадой.
– Пожалуйста, – сказала она, – не трогайте это.
Я поднял руки от крошечного собора.
– Простите. Я только собирался посмотреть.
– Это принадлежало моей матери.