Любочка бесшумно скрылась.
Чувствовалось, что начальник сдерживает себя с большим трудом, что нервы у него уже на пределе и он вот-вот может вытолкать за дверь и самого Кондрашева. И все же Михаил Максимович искал выхода. И не понимал — какие еще козыри на руках у этого наглого типа, чего он добивается и чего от него ждать. Кругом враги!
— Уберем к черту этого Рюмина-осла, годится?! — проговорил он полушепотом. — Он давно тут не на месте. Как?
Кондрашев был на пределе. И ему не нужно было место Рюмина.
— Вы можете меня выслушать? — процедил он сквозь зубы.
— Одно из двух, — гнул свое Михаил Максимович, — или сюда, на место этого главспеца хренова, или я тебя вышвырну вообще из системы, понял? Другого предложить не могу! Я не господь бог! Ух, как вы мне все надоели, вымогатели. Дармоеды! Все подсиживают — от курьера до замов, все!
— Не надо, ничего не надо! — вновь сорвался на крик Кондрашев. — Ни-че-го!!!
Михаил Максимович позеленел, совершенно неожиданно из почти свекольно-красного он стал бледным с прозеленью — в тон платья убежавшей Наташи. Чувствовалось, что он теряет почву под ногами, что его начинает трясти от страха за свою судьбу. Этот нахальный парень должен был сломаться после первого же предложения, но он пер как танк. И это было страшно!
— Так чего же ты хочешь, не по-ни-ма-ю! — чуть ли не взмолился он, вцепившись рукою в воротник рубахи, задыхаясь. — Чего-о?
— Ничего-о! — закричал Кондрашев. — Вот!
Он поднял портфель, принялся его расстегивать.
— Брось, говори напрямую! — просипел Михаил Максимович, сползая с кресла. — Ты что, не доверяешь мне?!
Кондрашев вывалил бумаги из портфеля на стол, принялся объяснять что-то, тыча пальцем в заглавие докладной записки проекта.
Михаил Максимович отодвинул бумаги дрожащей рукой, уставился в глаза Кондрашеву, ничего не понимая, чувствуя, что тот его допечет.
— Тебе мало места главного специалиста? Мало? Ах ты!..
Кондрашев отшвырнул портфель к стене. Из него посыпалось все, что не было высыпано на стол. Происходящее походило на безумный сон, бред шизофреника.
— Это же открытие! — орал он. — Это же Государственная, как минимум! — Слюна брызгала из его рта в лицо начальнику. — Ведь взглянуть, одним глазом, ведь можно!
— Все понял! — так же в упор крикнул Михаил Максимович. Но большего, хоть убей, не могу! Ты слышишь, что тебе говорят — не мо-гу!
Кондрашев потерял контроль над собой. Он подхватил уроненный рулон и со всего маху ударил им Михаила Максимовича по голове.
— Не надо ни-че-го! — проорал он и ударил еще и еще раз. — Ничего!
Михаил Максимович пытался защищать голову руками. Но у него не получалось, Кондрашев бил и бил его тяжелым рулоном свернутых таблиц и диаграмм, сжимая конец рулона обеими руками, как какой-нибудь средневековый пес-рыцарь сжимал свой двуручный меч, вознося его над головою противника. Есть упоение в бою и бездны мрачной на краю!
— Ни-че-го!!
— Плюс повышенные премии каждый квартал! — жалобно выкрикивал Михаил Максимович.
— Нет!
— Плюс по два отпуска в год!
— Не надо!
— Загранкомандировки устрою!
— Не хочу!
Удар следовал за ударом, Кондрашев потихоньку терял силы — размахивать двуручным мечом- рулоном было нелегко. Но все накипевшее вырывалось наружу, и остановиться он не мог, ничего не видя, ничего не слыша, ничего не понимая… Напоследок он навалился на стол и опрокинул его на сползшего с кресла Михаила Максимовича.
Тот выкрикнул из-под стола:
— Тогда говори прямо!
Кондрашев резко развернулся, вышел из кабинета. Рюмина, Любочку, еще кого-то из управления он не заметил, быстро прошел мимо, сбежал вниз по лестнице… Долго шел, слепо натыкаясь на прохожих, ничего не соображая, продолжая трястись — уже не от злости, а от мерзкого выматывающего бессилия. На него указывали пальцами, глазели вслед, настороженно оборачивались милиционеры и разевали рты малыши. Но он никого не видел. Пропасть, бездна, конец! Замшелый, чудовищный механизм, в котором все ни при чем, никто не виноват и никто ни за что не отвечает, в котором страх за себя превыше всего на свете и кумиром — слепое, безликое ничто, пожирающее сущее и обращающее его в пустоту и безвременье, механизм уничтожения пространства духа и мысли, бесплотный и эфемерный, недоступный отображению никакими изощренно-буйными средствами последователей ясновидящего безумца Сальвадора Дали, механизм удушающий, сокрушающий, безбрежно-безликий и бестелесно-воздушный, не воплощенный в материи, но существующий. О, тяжело пожатье каменной его десницы!
Пройдя два квартала, он совершенно неожиданно для себя заметил, что еще сжимает побелевшими руками истрепанный, разодранный рулон, который никогда ему уже не пригодится. Он бросил ненужный рулон в ближайшую урну, сунул руки глубоко в карманы и пошел дальше, постепенно умеряя шаг.
Наемник
Даброгез бросил поводья — пусть конь сам ищет дорогу, может, он окажется удачливей. Щель между домами по-прежнему оставалась пустынной. И это они называют улицами! Даброгез скривил губы. Половина города была позади, но до сих пор не попался навстречу ни один из его жителей. От смрада и духоты к горлу подкатывал комок. Хотелось избавиться от него, выплюнуть или хотя бы затолкать обратно, внутрь. Но ком распухал, забивая глотку, мешал дышать. Такого отвращения Даброгез не испытывал даже на краю света, в бесплодных и безумных сирийских пустынях, где под равнодушным жестоким солнцем разлагались горы трупов и конь не знал, куда поставить копыто… И там и здесь помогали старые Аврелиевы взгляды. Засевшие в памяти слова, крутящиеся замкнутой цепью, кольцом, без начала и конца: слава — забвение, душа — дым, жизнь война и остановка в пути; жизнь — хаос, сохраняй среди него нерушимый ум, и он тебя проведет по ней, потому что все остальное суета, слава — забвение, душа… Еще как помогали! Там, на подступах к Аравии, было тяжело, очень тяжело. Но все же там было лучше, чем здесь. А когда с моря дул западный ветер… Воспоминания прервал истошный женский визг. С хрипами, с захлебом. Он вырвался из расщелины меж мшистыми домами. Кривясь и пропадая во мраке, расщелина убегала вправо от главной улицы. На коне в ней делать было нечего. Визг перешел в прерывистый сип, но совсем не стих. «В своем городе, своих… — подумал Даброгез, брезгливо сводя губы. Он знал, что здесь нет сейчас колониальных войск, да и соседей, любителей поживиться за чужой счет, не должно быть, а впрочем… Варвары, что с них возьмешь!»
Сильно заныла левая рука, раздробленная под Равенной. Даброгез еле сдержался, чтобы не выругаться вслух. Алеман был по-бычьи силен, а дубина его, утыканная кабаньими зубами, — огромна. Рука зажила быстро, но болеть не переставала вот уже восьмой месяц. Болела так, что порой не хватало ни сил, ни терпения — хоть щит оземь! Мелькнувшая перед глазами картина — оскаленный, пенящийся рот разрубленного чуть не надвое алемана, помертвевшие, побелевшие глаза его и пальцы, судорожно отлипающие от гладкой, затертой рукояти палицы, облегчения не принесла.
Сворачивать Даброгез не стал, и вообще он чувствовал себя очень неуютно — стрелы можно было ждать отовсюду, опасность таилась за каждым домом, в каждой щели, она могла прийти с крыши, из-за угла. И когда распахнулись почти над самой головой набухшие дубовые ставни. Даброгез невольно