это музыка, но ей нужны ноты, и, за редкими исключениями, вроде «Форели» или «Шмеля», чье подражательное звучание не оставляет никакого сомнения относительно сюжета, она также нуждается в заголовках, иногда таких же бессмысленных, как «Отрывок в форме груши» Сати. Между тем стрелка часов приближалась толчками к четверти, и я не удивился, услышав стук каблуков Клер.
— Боюсь, я его вывела из себя, — сказала она. — Желание узнать, о чем речь, для него, возможно, прозвучало как покушение на его инкогнито.
Я продолжаю начинять кусочками чеснока жаркое, которое Жийон, отчим Лео, обертывает ломтиками сала и крепко перевязывает.
Я позволяю себе немного рассердиться:
— Все было не всерьез, черт возьми! Нам еще предстоит попыхтеть, моя маленькая. Пойди взгляни всетаки: может, он нездоров.
Она не заставляет себя упрашивать. Как и в юности, Клер, вместо того чтобы выйти через дверь, открывает окно и спрыгивает в сад, старательно вскопанный, но с быстро затвердевшими комьями земли, чья жесткость не сказывается лишь на чемерице. Я обмазываю маслом жаркое, укладываю его на противень и засовываю в духовку. Но я вынужден оставить его: высовываюсь из окна. Клер уже возвращается из пристройки, дверь в которую она оставила открытой. Она задыхается, грудь ее вздымается под тканью кофточки, застегнутой на две пуговицы. Она останавливается под окном и, совершенно белая, кричит:
— Он уехал!
XVIII
Клер все еще стоит под окном; на ней легкая блуза, ей холодно, и она дрожит, глаза ее подняты ко мне, а я думаю.
Как бы то ни было, это не предательство: он предупредил меня, что, если он соберется в дорогу, он мне об этом не сообщит. Но мне не верится: он все еще калека, беспомощный, взятый под контроль, его легко узнать и легко схватить; у него ни малейшего шанса выкарабкаться одному в разгар зимы, и он это знает.
— Что он унес?
Я выпрыгнул в окно, десять шагов — и вот я уже в пристройке. Электрический обогреватель потушен. Кровать убрана в виде четырехугольника с тщательностью военных. В шкафу из некрашеного дерева на вешалке остался новый костюм, а на полках лежит белье, купленное нами. Конечно, нам могли это оставить, но в углу комнаты, на полу лежит битком набитый рюкзак, каким мы его увидели в колючем кустарнике и унесли его оттуда. И что особенно важно: в одном из четырех внешних карманов лежит бумажник.
— Он не уехал, он просто вышел.
Только тут я заметил лежавшую на столе туалетную салфетку, а на ней — колоду карт, кусок сажи, без сомнения вытащенной из камина в зале, три клочка бумаги с нумерацией, вырезанные из газеты так, что образовалась цифра 365, и деревянное сверло из коловорота. Все ясно! Как всегда боясь графологов, гость оставил нам послание в форме шарады.
— Я в лесу, — осторожно расшифровывает ошарашенная Клер и не знает, смеяться ей или тревожиться еще больше.
— А как, по-твоему, он смог туда отправиться? — спрашивает Клер ее отец.
Обмен взглядами. Полное взаимопонимание. Причина этого бегства, или вернее этой прогулки, не ясна. И ни ночью, ни днем никто, конечно, не видел нашего пансионера, отмеряющего километры с двумя палками в руках.
— Черт возьми! — говорит Клер. — Значит, в последнюю субботу он тренировался.
Нам ничего не оставалось, как спуститься к реке и констатировать, что на берегу одиноко торчит колышек, за который была привязана лодка. Из Большой Верзу можно попасть в Малую, водослив всех прудов. Тот, кто умеет пользоваться кормовым веслом, может продвинуться очень далеко: вверх — со скоростью пешехода, но обратно благодаря течению гораздо быстрее. Так как дни в середине декабря коротки, он, должно быть, вышел с зарей, окутанный фиолетовым туманом, собирающимся над водой, когда солнце еще не поднялось настолько высоко, чтобы его рассеять; и он, конечно, вернется под вечер, когда рыбаки будут разбирать свои удилища. У него есть девять часов на то, чтобы подышать свежим воздухом, доказать, что он свободен и может существовать без нас.
— Ты ведь не станешь поднимать на ноги жандармов? — спросила Клер.
— Если он не вернется вечером, придется к этому прибегнуть, только чтобы помочь ему в случае, если ему будет угрожать какая-нибудь опасность. Но не беспокойся: он не взял с собой одеяла, стало быть, не собирается проводить ночь в лодке.
— С ним никогда ничего точно не знаешь…
В ее тоне больше беспокойства, чем горечи, а вот во мне скорее больше горького чувства. Я по доброй воле связался с нашим дикарем, но бывают минуты, когда это становится хлопотным: если с ним что-нибудь случится, с кого будут спрашивать, как не с меня? Но не станем раньше времени тревожиться. Пока что займемся работой, наколем дров, настругаем щепы — так и согреемся и успокоимся.
— Горе одолеет — никто не согреет.
Клер одобрительно кивнула головой. Но разве не соседствует фруктовый сад с рекой, которую даже слабое прикосновение солнца покрывает амальгамой, передавая ей не только запах, но и цвет рыб? Из сада можно наблюдать за противоположным берегом, — видно метров триста берегового откоса, с севера окаймленного садами, как и наш, и там тоже есть места, отведенные для того, чтобы рыбачить, там есть понтоны, ялики, выкрашенные в зеленый цвет; а на юге пристроилась у скал ферма Гашу, чьи луга внизу засажены тополями. Деревья усеяны сотнями шаров омелы, похожи на выставку люстр, и на них, за неимением лучшего, обретаются худые черные дрозды, которые никогда оттуда не улетают. Рукав реки, по которому пройдет наша лодка, помечен — и заслонен от нас — островком, из-за которого в этом месте вода постоянно вихрится. На обратном пути нужно будет его избежать, взять немного в сторону — в более открытое место, образующее полукружие, тогда удастся проскользнуть, минуя поток, туда, где некогда скользили шаланды и их тянули за веревку медлительные першероны.
— Пускай сам выбирается!
Так мы говорим. Одеваемся потеплее, приносим необходимые железки, оттачиваем их. Если не считать времени, затраченного на обед, наскоро приготовленный, — глаза Клер все время обращены к окну, а ее маленькие сжатые зубы расправляются с мясом, и порой слышны концы фраз, вроде: «Если б я знала, я бы приготовила ему сандвичи», — мы в течение всего дня не покидаем сад, удаляя ненужные ветки, обрезая то, что выходит за пределы досягаемости ножниц для фруктов, устраняя червоточины, очищая раны маленьким ножом или замазывая их норвежской смолой. И то и дело поглядываем на часы.
— Папа, уже половина четвертого.
«Папа, ты не видишь, не идет ли кто?» Я вижу только речку, которая колышется под облачками, краснеющими из-за холодного, идущего на убыль солнца. Я смотрел в календарь: восход — в семь часов двадцать девять минут, заход — в пятнадцать часов пятьдесят две минуты; светло, погода хорошая, у нас в запасе есть еще полчаса сумерек. Говоря по правде, дочь моя, я вижу совсем не то, что ты думаешь. За то, что происходило четыре-пять раз вдали от меня и без меня, я не чувствовал себя ответственным так же, как и нынче вечером. Уже стемнело. Но надо еще привести в порядок «мари-луиз», дикарку, разросшуюся до умопомрачения: она неуправляема, и я должен ее подрезать и очистить от мха.
— Папа, уже пятнадцать минут пятого.
Кто это там, в конце бьефа, вода в котором больше не играет, под звездами, утыкавшими небо и светящимися между ветвями. Среди леса угольно-черных палок, — вот чем становится тополиная роща, — только что появилось черное пятно, сначала более длинное, нежели высокое, — лодка, которая, если на нее смотреть сбоку, кажется, стоит неподвижно, чтобы избежать болтанки, — но еще немного — и вот она уже более высокая, чем длинная, видимая в фас; она поднимается на волне и плывет в нашу сторону.
Чтобы не выглядеть так, будто ты специально его выслеживаешь, займемся пока всякими делами. То,