— Я свое мнение уже высказал, — говорит он с видом профессионала. — Что до сирены — спору нет! Но уж помпа без воды — или почти без воды — это все равно, что улей без пчел. А я бы вначале купил пчел.
— Вот и я того же мнения, — соглашается Каливель.
— Община делает, что может, — продолжает Раленг. — А если департамент нам подсобит, у нас будет водонапорная башня. Во всяком случае, голосованием мы в общем-то вопрос решили, и совет назначил комиссию — мосье Каливеля и меня, — чтобы разузнать, какого типа насос лучше брать, какой марки, за какую цену. Правду сказать, мы только…
— Ясно, ясно!.. — прерывает его папа. — Мобилизуйся, Бертран! Ну что ж, значит, условились. Вам придется только отчет подписать. А я уже подумал, нам бы «бюртон — пятьдесят два».
Он встает, обрывая разговор, — ведет он себя не многим любезнее матушки.
— Я потом тоже кое-что вам подскажу — для большей безопасности. Нужно все сделать, чтобы положить конец «Черной серии».[4] Слишком дорого обходятся моей компании все эти истории.
— Ба! — простодушно восклицает Раленг. — А с другой-то стороны, люди стараются застраховаться подороже.
— Какие у вас красивые старинные подсвечники, — говорит Каливель, который совсем вышел из разговора и внимательно разглядывает два медных канделябра эпохи Людовика XV, стоящие по обе стороны камина.
Раленг, не особо, видимо, увлекающийся антиквариатом, кидает на них рассеянный взгляд, но затем, чем-то заинтересовавшись, подходит ближе. Интересует его не то, что внизу, а то, что над розетками. Внимание его привлекли наши свечи теплого бежевого цвета с тонкими прожилками, которые мы делаем сами, по старинке, из неочищенного ульевого воска.
— Странные свечи! — замечает он. — Сроду таких не видывал.
VIII
Бывало, что мы ужинали в молчании, только вилки позвякивали, — таких ужинов я опасалась больше всего. Бывало, что воздух дрожал от крика, что легче переносить, ибо любой спор длится меньше молчания, в нем бывают передышки, хотя бы для того, чтобы перевести дыхание, подыскать новые доводы. Бывало, что мы ужинали с невидимкой. Папа не замечал мамы, мама не замечала папы, и каждый из них удостаивал вниманием только меня. Бывало, наконец, — и надо признать, чаще всего, — когда наши ужины проходили под знаком перемирия, когда матушка, щадя мои нервы, а заодно и свои, снисходила до того, чтобы произнести несколько банальных фраз, несколько дежурных фраз, вроде: «Хлеба бери, пожалуйста… Телятины еще хочешь?.. Передай мне соль», или даже: «Ты заходил к такому-то?» — некий зародыш беседы, который развивался иногда до обмена десятком реплик и вносил в атмосферу известную разрядку, без которой обитатели дома Колю давно уже были бы кандидатами на отправку в приют святой Жеммы.
Но на сей раз за этим самым страшным ужином собрались: окаменевшая матушка, которая нервно крошила хлеб и не передавала еду даже дочери; погруженный в себя отец, настолько отсутствовавший, что он машинально посолил яблочный компот и проглотил его, даже не поморщившись, и Селина с глазами, полными слез, сидевшая боком на краю стула и, опершись на локоть, механически, не глядя, ковырявшая вилкой в тарелке. Даже чижи и те не имели права нарушать эту всеобщую самоуглубленность: как только они заволновались, мама накинула на клетку платок и не дала им запеть. Что же до кота, у которого, как и у всех котов, чутье очень развито, то, не чувствуя себя в безопасности под буфетом, он ходил вдоль стен, выжидая, пока в двери образуется хоть малейшая щель.
Я тоже, как только с десертом было покончено, выскочила из-за стола, не испытывая ни малейшего желания задерживаться даже в большой комнате. Это мрачное молчание слишком часто грозой взрывалось после ужина, и я предпочитала, чтобы между ними и мной была хотя бы перегородка. Я потянулась всем телом — от кончиков рук до кончиков ног — и дважды или трижды разодрала в зевоте челюсть.
— Устала!.. — наконец сочла я возможным объявить. — Пойду спать.
— А посуда? Мама тоже устала, — заметил папа для проформы.
— Ты что, не видишь — она же на ногах не стоит, — живо отозвалась добрейшая мадам Колю, которая заставила бы меня остаться, если бы папа был (хотя бы для вида) противоположного мнения.
«Доброй ночи» — одному, «доброй ночи» — другой; каждому — поцелуй, на ходу, где-то возле подбородка (признак спешки — обычно целуешь или, вернее, чмокаешь в щеку, в середину щеки, и притом не раз). Затем, сделав пируэт, который на мгновение превращает в балетную пачку мою плиссированную юбку, приоткрывая две тощих ляжки, обтянутых розовыми штанами, я в два прыжка забираюсь в постель. Что, в качестве пункта для тайного наблюдения, может быть лучше постели? Зеркальный шкаф стоит как раз напротив двери, которая распахнута настежь, дожидаясь, пока матушка придет занять свое место подле меня. И как только я гашу свет, то оказываюсь в темноте, а они — на свету, и от меня не может ускользнуть и малейшая деталь. Разумеется, лучше было бы закрыть дверь или хотя бы глаза. Но как могу я защитить себя, а главное, защитить их друг от друга, если не буду за ними следить? Мы все больше меняемся ролями — в этом доме ребенок следит за родителями. Сколько себя помню, они всегда терзали друг друга, но сохраняли хотя бы видимость отношений. А последние три месяца перестали вообще что-либо уважать. Вы только посмотрите на них! Послушайте их!
Вопреки обыкновению, мама, которая считает вопросом чести никогда не оставлять грязную посуду до следующего дня, не хватается за губку, а только складывает тарелки в раковину, а папа, прихватив газету и решительно повернувшись к жене спиной, направляется в коридор.
— Не закрывай на задвижку, — кричит она ему вслед. — Я ухожу.
— А, уходишь!.. — безразлично звучит в ответ.
— Ну, да, конечно, ухожу! — взрывается мама, как бы отвечая на возражения, которые она ожидала услышать. — Ухожу, и мне все равно, Колю, обрадовала я тебя или нет.
Подчеркивая конец фразы, на плиточный пол с грохотом падает тарелка (правда, несервизная). Жест немыслимый для такой хозяйки! Папа на мгновение приостанавливается. Но не оборачивается и, сделав над собой усилие, продолжает передвигать ставшие вдруг ватными ноги.
— Уходишь… — произносит он совершенно спокойным, а потому страшным тоном. — Вот и хорошо. Не для чего было, право же, бить тарелку.
Следующая тарелка — на сей раз кухонная — летит ему вслед, задевает войлочный шлем и, достигнув двери одновременно с ним, разбивается обо что-то, что, судя по звуку, должно быть нижним стеклом ведущей из коридора двери.
— Двойное попадание! — замечает жуткий в своем спокойствии голос.
Рука матушки так и повисает в воздухе. До сих пор сцены разворачивались всегда односторонне. И вот Колю осмеливается отвечать! И, более того, осмеливается над ней подтрунивать. Жаркий румянец заливает ей щеки, и, попадая в ритм шагов мужа, уходящего в свой кабинет, песня, песня, которую она поет, желая, должно быть, спровоцировать его, заполняет коридор.
Доброй ночи, любимая. Спи, спи спокойно…
— Ох! — хрипло кричит она во всю мощь своих легких. — Теперь он стоит под дверью и слушает!
Ей и в голову не приходит, что Жюльена в любом случае орала так громко, застряв, как заигранная пластинка, на одной фразе, что вся улица могла получать от этого удовольствие. Мотая растрепавшейся копной волос, сжав кулаки, она жаждет сотворить что-нибудь поэффектнее. Мне знаком у нее этот оскал. Он означает: «Что бы мне еще такое сделать, как побольнее его уязвить?» Взгляд ее падает на старинное блюдо, висящее на стене, блюдо бабушки Колю, блюдо-ребус, очень любимое папой из-за идиотского текста, который я в восемь лет благодаря картинкам точно расшифровала, включая две русские буквы.
Су — Теленок — Закалка — Копер — Водяная крыса — Скребок — Погребение — Пах
2 — Колодец — 1 — Слепень — Хвост — Гора — Сердце — Грабли — Яйца — Наказание
2 — Мачта — Сера — Ручка корзины — Изгородь — Ие — Кель — Хвост — Пифия — E