последнюю неделю. Пожалуй, не так уж она туго соображает, как я считал, ибо лицо ее озарилось от явного удовольствия перед таким заданием. В этот миг она уже не казалась ни тупой, ни безобразной, и мне даже слегка стало как-то не по себе. Но она по-прежнему беспрекословно подчиняется мне, а это — самое главное. Она лишена угрызений совести и по крайней мере прекрасно понимает, что такое месть.
Нет, право, Жюльетта! Ты всегда была простодушна, несмотря на всю твою ученость. Должны ли мы что-либо кому-либо, кроме себя самих? Чем мы обязаны Создателю, восседающему на золотом троне и выносящему всякому свой приговор? Я
Я знал, она будет ждать до самого капитула. И, зная это, нанес удар первым я, вернее, Антуана, не без помощи сестры Виржини. Как я слышал, это было волнующее представление — прозорливость привела их к твоему тайнику, и там и было обнаружено припрятанное: карты Таро, яды и запачканный кровью
— Выходит, она...
—
— Ее уличили?
— Нет, не может быть, Огюст не...
— Я всегда знала, что она...
И общий вздох чуть ли не удовлетворения, взметнувшийся шепот — шу-шу-шу-шу-шу — со злорадством, с хлопаньем ресниц и потупившимися глазками — ну прямо как в парижском салоне! У этих монашек оказалось больше женских ухваток, чем у гарнизона светских жеманниц, использующих для завоеваний ложную скромность. Их желание источает запахи вялых лилий.
Мой голос прозвучал весомо:
— Выдвинуто обвинение! Если это окажется правдой, значит, мы... мы с самого начала пригрели на груди своей, в рядах своих содомскую блудницу.
Слова легли им на душу.
— Она соглядатальствовала, высмеивала наши ритуалы, тайно состоя в сговоре с силами, которые стремятся погубить нас!
— Я поверила тебе, — сказала ты, когда я вел тебя к двери в погреб.
Ты плюнула мне в лицо, и вцепилась бы в него ногтями, если бы сестра Антуана не втолкнула тебя внутрь и не заперла накрепко дверь.
Я утер висок батистовым платком. Сквозь щель в двери на меня сверкали твои глаза. Невозможно было в тот момент сказать тебе, почему я тебя предал. Нельзя было объяснить, что это, возможно, единственное средство, которое сохранит тебе жизнь.
Я даже растерялась вначале. Комната — кладовая, примыкающая к погребу, мгновенно превращенная в камеру, впервые со времени черных монахов, — была так похожа на погреб в Эпинале, что на миг мне показалось, не сон ли все последние пять лет; мой разум пытался подхватить, как рыбу на крючок, ускользающее сознание, подтягивая леску к себе, к себе, пока не вырвется на поверхность понимание: что это.
Одних карт Джордано достаточно, чтобы утвердить их в подозрениях. Теперь я уже жалела, что в свое время без должного внимания отнеслась к предостережениям карт: и к Отшельнику с его еле уловимой улыбкой и фонарем, прикрытым плащом; к Двойке Чаш, любви и забвении; к Башне в огне. Время близится к вечеру, и в кладовке темно, лишь на задней стене несколько узких полосок солнечного света из вентиляционных щелей; до них не достать, слишком высоко, да и в любом случае они слишком узки, о побеге нечего и мечтать.
Слез не было. Может быть, что-то во мне ожидало подобного предательства. Даже сказать не могу, чтобы щемило сердце или чтобы я испытывала страх. Эти пять лет выработали во мне душевное спокойствие. Невозмутимость. Я думала только о том, что завтра в полдень Флер будет ждать у зарослей тамариска.
Ныне помещение вернуло себе изначальное предназначение. Некогда черные монахи отбывали епитимью в таких камерах, лишенных солнечного света, пищу проталкивали им в небольшую прорезь в двери; здесь все было пропитано затхлым духом молений и греховности.
Я не стану молиться. Да и не знаю я, кому мне молиться. Моя Богиня — святотатство, моя Мари-де- ля-Мер канула в море. Здесь до меня доносится шум прибоя, его проносит через болота западный ветер. Вспомнит ли она обо мне, моя девочка? Не забудет ли с годами мое лицо, как храню я в душе облик своей матери? Может, она будет расти нежеланным ребенком среди чужих людей? Или, может, что еще того хуже, полюбит чужих, как родных, будет благодарна им и счастлива, что избавилась от меня?
Что толку теряться в догадках. Пытаюсь вернуть свое хладнокровие, но образ дочки не дает мне покоя. Щемит сердце, когда вспоминаю ее прикосновение. Снова обращаюсь я к Мари-де-ля-Мер. Чего бы это мне ни стоило, обращаюсь к ней снова. Моя Флер. Доченька моя. Эта молитва не из тех, что принял бы Джордано, но все же это молитва.
Черные четки времени ведут счет бесконечным секундам.
Наверное, я задремала. Темнота и шелест прибоя убаюкали меня, и я слегка вздремнула. Передо мной зримо вставали Жермена, Клемент, Альфонсина, Антуана... Серебристое пятно змеиной кожи, шрам на плече Лемерля, его улыбающиеся глаза.
Красное платьице дочки, ее содранная коленка. То, как она смеялась и хлопала в ладоши, глядя на бродячих актеров в пыльном солнечном свете тысячу лет тому назад. Очнувшись, я увидела, что полоски солнечного света высоко на стене побагровели, значит, солнце близится к закату. Я прикинула, должно быть, начинало вечереть. Чувствуя, несмотря ни на что, себя бодрее, я поднялась и огляделась. В комнате по-прежнему чуть пахло уксусом и соленьями, которые здесь раньше хранились. Посреди разбитая банка из-под пикулей, под ней на земляном полу еще осталось растекшееся пятно, приятно отдающее чесночным духом. Я оглядела пол, не блеснет ли где кусочек стекла, оставленный по недосмотру и в спешке. Но ничего не обнаружила. По правде сказать, я не очень понимала, что я с ним буду делать, если б оно даже и нашлось. Я содрогнулась при мысли, что на этом земляном полу моя кровь смешается с вылившимся из банки с пикулями уксусным раствором и алоэ. Я принялась ощупывать стены моей камеры. Они были каменные, из прочного местного серого гранита, в котором на солнце вспыхивают крапинки слюды, но во мраке он казался почти черным. Мои пальцы в полутьме нащупали какие-то короткие зарубки на камне, будто отметины, выдолбленные через интервалы в граните: пять полосок, затем аккуратная крестообразная выбоина, пять полосок, еще крест. Кто-то из братьев, должно быть, пытался таким путем отсчитывать время, покрыв полстены рядами вертикальных и перекрещивавшихся дней и месяцев своих.
Я подошла к двери. Она была, конечно же, заперта; тяжелые деревянные панели скреплены железными скобами. Люк, должно быть, служил для подачи пищи. Я прислушалась у двери, но не услышала ничего, что говорило бы о приставленном у дверей страже. В самом деле, к чему? Я под надежным замком.
Дневной свет таял, постепенно превращаясь в багровеющую мглу. Глаза, привыкшие к сумраку, по- прежнему различали очертания двери, сумеречную бледность вентиляционных щелей, груду мешков изпод муки, брошенных в угол, уготовленных в качестве постели, деревянное ведро в дальнем углу. Без плата —