так, — она хватает Катю за запястье, притягивает его к подушке, чтобы можно было продолжать её удерживать, и больно выворачивает Кате указательный палец. Катя коротко взвывает, впившись снизу зубами в наволочку. Зина отпускает её палец. — Ну что, полижешь?
— Да, хорошо, только отпусти.
Зина залезает на койку, перевернувшись к Кате задом, упирается коленями и руками, Катя садится в кровати и начинает лизать. От Зины пахнет присохшим калом и потом. Катя ненавидит Зину, ей хочется, чтобы той было бы больно, хочется укусить её за сросшуюся, неравномерно плотную ткань, которая плохо попадёт на зубы, продавится, закровоточит, а Зина заорёт, громко, как резанная свинья, а как будет смешно, когда она станет визжать, дёргаться, а Катя, вцепившись в неё сзади, как собака, вырвет ей живот, все её вонючие кишки, набитые калом, все её бурые яичники, и тот мешок, в котором зреют дети, всё бы вырвала, вытащила бы на свет, по белью постельному поволокла, разбрызгивая красный, жирный, солоноватый сок, да чтобы ты подохла от заражения крови, проклятая гадина. Катя представляет себе эту густую заразную кровь, вытекающую из Зины, как из перевёрнутого ведра, как Зина хватается за живот, воет, выдувая кровью пузыри, Катя видит это так ясно, словно такое бывало уже много раз на самом деле, ты будешь тыкаться мордой в землю, мычать будешь, скотина, когда всё из тебя наружу повываливается. Зина начинает дёргаться, уперевшись коленями и руками в койку, она хрипит от блаженства, Катя помогает себе пальцами, растягивая перед ртом тесное нутро, из которого идёт резкий запах испортившегося мяса. Катя мечтает о том, чтобы найти где-нибудь поганой, звериной спермы и залить её Зине в живот, пусть у неё вырастет там гадина и сожрёт изнутри. От злости Катя начинает тяжело дышать, покусывает Зину сзади за основания бёдер и с силой вдувает в неё отравленный своей ненавистью воздух. Зина кончает, хрипя и богато сочась, прижавшись грудью к её ногам, и в это время Катя тоже совершенно отупевает и пухнет, задыхаясь, от мучений злобы и омерзения, и не вынимает пальцев из Зины, которая судорожно хватает их чревом, как низший морской полип, Катю прошибает потом и сердце деревенеет в груди, так сильно, что она пугается умереть.
Лёжа потом одна, Катя удивляется страшному урагану своей злости, превзошедшему во много раз былое животное неистовство любви. Из ледяной звёздной пустоты доносится вой и глухой стук колотушек — это колдуны зла пляшут у своих костров, в которых пламя темнее тьмы, вот она какова, их сила, она больше всего на свете, её и вправду нельзя победить. Катя проверяет своё тело, выпитое сейчас до оцепеняющей усталости, и чувствует, что всё оно без остатка охвачено чёрным огнём, медленно жгущим плоть, как полчища могильных червей.
— Это ты во мне, ты не исчезла, ты живёшь во мне, — беззвучно произносит она одними губами. — Всё правда. Они заколдовали меня, они заколдовали меня уже давно. Они вселили тебя в меня, а ты — злая гадина. Я стала теперь тобой, ты стала теперь мной.
Крыши на бараке нет, и Катя видит ночное небо, в котором зияет огромная беззвёздная дыра.
— Вот твоё место. Мать, отец. Вот твоё место, — произносит она, с замиранием ужаса вслушиваясь в собственные мысли, ходящие подобно теням. — Они заколдовали меня, я теперь — это не я.
За этими словами Катя ждёт огромного, совершенного ужаса от разразившейся над ней пустоты. Слова её имеют сейчас власть превращения в реальность, потому что колдуны зла слышат их, слова невозвратны, и Кате жутко оттого, что она не может их не говорить, не может скрыть их в себе, заставить чёрное дерево перестать расти вглубь пространства, где его ветви уже касаются ледяного дыхания бездны.
— Сталин — жопа, — беззвучно произносит Катя, судорожно вздрагивая от ужаса. Но ей и этого мало. — Ленин — жопа, — добавляет она.
Ту молитву, что написана округлым почерком Ольги Матвеевны на листике в клеточку, Катя уже выучила наизусть и читает без бумажки, целуя своей повелительнице стопы вытянутых с кровати босых ног, едко пахнущие потом и слежавшейся внутренней кожей обуви. Ольга Матвеевна сидит, прислонившись спиной к стенке за кроватью и подпиливает себе ногти на руках. Чтение с лобзанием повторяется трижды, и Катя запинается только один раз, запинается и из её сердца сразу выпадает живая искра и уходит в землю, оставляя после себя только мёртвое молчание овечьего ужаса.
— Дальше, — спокойно произносит Ольга Матвеевна. — Потом получишь.
Катя лишний раз прижимается ртом и носом к плотной гладкой коже божественных подошв, но всё равно по окончании молитвы должна лечь прямо в одежде животом на кровать, Ольга Матвеевна садится на неё верхом, сильно придавливая своей тяжестью и сильно, с хлопками, бьёт Катю сверху ладонями по затылку, пока та молча терпит, вцепившись руками в одеяло. В голове у Кати звенит и вспыхивает, как в поломанном телефоне, слёзы капают из глаз, она снова и снова твердит про себя плохо запоминающиеся слова, полустёршиеся, каракулевые буквы проплывают по крахмальной наволочке, которой Кате ни в коем случае нельзя касаться «своей грязной мордой». Наконец Ольга Матвеевна прекращает её бить, заставляет снять колготки и трусы, связывает ей колготками руки за спиной, садит себе на колени и начинает кормить Катю блинами, разрывая их пальцами и лично засовывая Кате в рот. Блины жирные, мягкие и сладкие. Поначалу Катя успевает быстро разжёвывать и глотать, потом просто проталкивает, давясь, куски блинов через горло, но наступает момент, когда она уже не может есть, её тошнит, она отворачивает голову, за что с размаху получает по губам.
— Жри, когда дают, — злобно говорит ей Ольга Матвеевна. — Жри, сволочь. Жри, нажирайся, гадина, набивай пузо. Глотай, гадина. Я сказала тебе — глотай. Не хочешь? Не хочешь? А я тебе говорю — жри! Ты же хотела жрать! Ты хотела жрать? Дети всегда хотят жрать! Разве не так? Жри, паскуда, маленькая гадина. Разве блинчики не вкусные? Ты у меня будешь сытой. Ты у меня никогда не скажешь, что нечего было жрать. В глотку влезет, из жопы вылезет. Я тебе дам плеваться! Я тебе дам, я тебе дам, паскуда! Если я говорю тебе жрать, ты будешь у меня жрать!
Катя давится и выпёрхивает из себя полупережёванные кусочки, Ольга Матвеевна наклоняет её головой мимо своих коленей, отчего Катя сразу начинает рвать на пол и её босые ноги, причём вовсе не блинами, а чем-то гадко пахнущим, жидким и тянущимся, как разбитые яйца.
— Ну ты глянь, гадина, что ты сделала, — смеётся Ольга Матвеевна. — Ноги мне заблевала, дура. Ты мне заблевала ноги. Мне, которая чище неба и светлее солнца. Ну посмотри, свинья. Тебе что надо сделать за это? Отвечай. Не знаешь? Нет, ты просто не хочешь сказать, ты боишься, наглая свинья. Ещё дать по морде? Дать ещё? Бьёшь тебя бьёшь, а ума не прибавляется. Как была дурой, так и осталась!
Катя широко открывает глаза, всё ещё давясь и кашляет рвотой, руки у неё всё ещё связаны, она тупо смотрит на блевоту, расплескавшуюся по половицам и плюснам Ольги Матвеевны.
— Неужели нельзя из тебя ничего сделать? — вздыхает Ольга Матвеевна, сталкивая Катю со своих коленей. — Что ты молчишь, говно? Почему не стараешься стать человеком? Стараешься? Гадина! Ну чего завыла, заткнись сейчас же. Это я тебя ещё слабо ударила. Я тебя, гадина, жалею, я тебя не бью сильно. Поняла? Тебя надо ногами бить, вот так! Дать ещё? Что пялишься, ну кровь у тебя, никто от крови ещё не умер, до свадьбы заживёт. Все ноги уже в синяках, а ума нет. Заткнись, я тебе говорю, а то хуже будет. Вот, руки тебе развязала, вытирай свою мразь. Иди, подтирай. Чего ревёшь? Ещё дать? Вот и молчи, раз не надо.
Катя, дрожа, убирает рвоту тряпкой в ведро и вытирает Ольге Матвеевне ноги.
— Ведёшь ты себя плохо, — говорит Ольга Матвеевна. — А ночью ещё, наверное, в писе колупаешься. Да? Ну что молчишь? Как выть и блевать, так ты можешь. Я вижу по тебе, что ты колупаешься. Посмотри мне в глаза.
— Меня Зина себе лизать заставляет, — признаётся Катя под пристальным взглядом ледяных глаз.
— Ах вот так, значит. И что же ты ей лижешь?
— Всё.
— Всё? Очень мило. Она тебя что, насильно заставляет, она тебя бьёт?
— Она один раз меня била, — говорит Катя. — И рожей тыкала в то что насрала.
Ольга Матвеевна подходит к Кате, берёт её за подбородок и поднимает Катино лицо кверху.
— Рожей — в говно? Прямо в говно?
— Да.
— Очень мило. И ты ей после этого лижешь?
— А что мне делать. Она меня иначе бить будет.