согнутая нога вытягивается по асфальту. Отерев руки о край белого платья, так что на ткани остаются размазанные темные следы, Наташа выпрямляется. — Вот видите, — говорит она, поворачиваясь к подругам. Лицо ее бледно светится в темноте. — Это же просто дохлятина, бесовская кукла. Нечего было бояться.
Люба обессилено переворачивается на спину. Тело ее пронизано болезненной дрожью, будто она долго долбила отбойным молотком ороговевший панцирь вымершего подземного асфальта. Обезьяна щелкает зажигалкой, чтобы закурить, сидя на рулонах. Зажигалка дрожит в ее руке.
— А ты круто ей врезала, Ветка, — говорит Наташа, возвращаясь от безжизненного тела Виктории Владимировны. Темное пятно крови на платье трупа медленно растет, как брошенная на промокашку клякса.
— Хорошо, что Обезьяна ее отвлекла, — отзывается из темноты Ирина.
— Да она тебя просто не видела. Они плохо видят сквозь огонь, — Наташа устало опускается на землю рядом с Любой. — Она меня первым делом сдавила, и вот ее. Ты как, Любка?
У Любы нет сил открыть рот, да и не хочется ничего отвечать.
— Я думала, она мне все печенки передавит, — вздыхает Наташа. — Вот силища-то тупая.
— Что теперь будем делать? — спрашивает Обезьяна сквозь сжимающие сигарету зубы.
— К Раисе Леопольдовне пойдем, — говорит Наташа.
— Кто она такая?
— Вшивая. Вшивая опасна, — задумчиво произносит Наташа. — Она говорит — мертвые делают. Вот что. Сперва вы с Любкой пойдете и принесете мою книгу. Она у меня дома, под кроватью лежит. Там альбомы для рисования, а книга под ними. Ты запомнила, Любовь? Встречаемся потом в парке Славы, возле беседки с мороженным.
Когда они выходят из-под земли, на улицах города все еще день, но сердце Любы осталось в слепой темноте несущих воды труб, там, где она впервые встретила настоящий ужас, не закутанный более в призрачное время сна, а воплощенный в плачущую маленькую боль и мертвую плоть, объятую ненавистью, звериной яростью, которой нет меры и предела. Она снова и снова переживает свой кошмар, отчетливо, как никогда не случается после сна, и горящая кошка на ремне сухо лопается, выстреливая кишками, словно выбрасывая нераскрывшийся парашютик при падении в бездонную пропасть смерти, и смерть появляется из темноты, ступая босыми ногами в асфальтовый пол, бесшумно скользя по шершавой поверхности, будто инструмент ног и был изобретен некогда для того, чтобы вот так бесшумно и быстро ходить, уже не будучи живым, и окровавленные глаза смерти открывают свой невидящий взгляд, кровь из лопнувшей кошки брызгает в воздух невидимой горячей пылью, из смерти тоже выступает кровь, но холодная, темная и густая, словно перемешанная с мякотью плодов, растущих где-нибудь не здесь, а в ночных садах того света, в который верила когда-то Любина мама, и Тот Свет всегда представлялся Любе темным светом, сиянием черного солнца, пронизывающим воздух, как угольный ветер, и состоянием Того Света должна была быть вечная ночь, вечная ночь в бесконечных садах, происходящих в Любином воображении от райского сада из детской Библии, что читала мама, в тех садах ходит Бог, которого нельзя видеть, так он страшен, и специально Тот Свет превращен во тьму, чтобы никто не увидел Его, это страшно даже для мертвых, о, мертвые тоже боятся, Люба видела ужас в заплеванных кровью глазах Виктории Владимировны, прижатой к стене, кровь вылезала у нее изо рта, как зубная паста из тюбика, Наташа сказала — это Ирина сделала с ней так, что же она сделала с ней? Люба вздрагивает и леденеет при воспоминании о каменной тяжести, ударившей ее тогда, так что рвота застыла в горле, это была тяжесть смерти, лишившая ее тела, разверзшейся пустоты, поглотившей ее, и то, что Люба почувствовала тогда, нельзя назвать просто ужасом, ни за что и никогда она не согласилась бы хоть раз почувствовать это, потому что это была сама смерть, в ней, в ее теле, настоящая, живая.
— Постой, давай… посидим, — говорит она Обезьяне, потому что и вправду не может дальше идти. Они садятся на лавку без спинки, в которой выбита одна доска, опаленный красным огнем каштан покрывает их сетью теней, Люба опирается руками в сиденье и медленно кружится, плывет в сумерках собственного зрения.
— На, покури, — Обезьяна сует ей в губы сухую палочку сигареты.
Люба послушно берет палочку губами и втягивает в себя поток едкого дыма. Она болезненно вскашливает, глаза наполняют слезы, но все же становится лучше, как-то спокойнее, она затягивается еще раз и начинает уже свободно чувствовать свои ватные руки, лавку и землю под лавкой, прохладные тени листьев на лице. Посидев немного с бессмысленным выражением лица, Люба вдруг поворачивается и блюет за лавку, в пересыпанную мусором траву. Обезьяна сплевывает и презрительно ругается матом. Возвратившись в прежнее положение, Люба вытаскивает пальцами из кармана носовой платок и, искоса следя за улицей, вытирает себе рот, потом опускает скомканный платок сквозь прорешину в досках. Она сглатывает и несколько секунд просто чувствует лицом прохладный ветерок, волосы щекочут щеки, по солнечной дорожке идет мужчина в пальто с портфелем, сперва Любе почему-то кажется, что это — ее отец.
— Ну что, пошли? — спрашивает Обезьяна. Они встают.
На улицах города по-прежнему день, но теперь он какой-то иной, незнакомый и спящий, словно Люба смотрит на него через кирпичную трубу времени, а сам он лежит далеко внизу, в прошлом, и все белье на балконах пятиэтажных домов на самом деле уже давно выцвело и истлело, цветы в горшках осыпались, а прохожие, идущие мимо по тротуару, — умерли, похоронены на старых кладбищах, где на могилах нет ни имен, ни поваленных крестов, а только маленькие холмики, поросшие поблекшей травой. И потому Люба не хочет видеть их лица, прохожих прошлого, она боится встретить там объяснение смерти или пугающее сходство с собой, какое встречала иногда в предметах неживых и преданных тлению, а сходство может ведь означать тайное родство, да, может, она кровью своей связана с ними, заживо заключена в загадочный механизм перемещения лиц и дней, как в огромные часы с музыкой, в которых ей суждено пройти по металлическим ниточкам, заменяющим землю, свою маленькую жизнь, пройти, так и не узнав, куда они ведут, эти ниточки, и есть ли в игрушечных красках, раскрытых там внутри мертвым солнцем, кроме нее еще живые: те, кто может чувствовать и понимать.
— Вот он, дом, где она живет, — говорит вдруг Обезьяна, протягивая руку в сторону шестнадцатиэтажного дома, серой скалой стоящего посреди не начатых строек, огороженных дощатыми заборами и короткими прямыми улочками, где не растут ни деревья, ни фонари. — Десятый этаж, квартира пятьдесят шесть. Я тебя здесь буду ждать.
— Ты что, не пойдешь? — душа Любы вдруг оступается, увидев орудия новой пытки, и проваливается куда-то в зыбучие пески страха.
— Я не пойду, — бесстрастно отвечает Обезьяна, глядя в сторону. — Там у нее мать дома, а она меня не любит. И я ее не люблю.
— Так не честно.
— Да она мне все равно ничего не даст. Только увидит — на порог не пустит.
— А если она и меня не пустит?
— Тебя пустит. Ну давай, иди, — требовательно добавляет Погорельцева. — Чего стоишь?
Люба обреченно вздыхает и отправляется вдоль пыльного забора к дому. На заборе крупно нарисованы краской какие-то знаки с буквами, повторяющиеся через каждые несколько метров, Любе они кажутся указателями на пути туда, куда никому нельзя ходить. Дом вырастает перед ней, заполняя все больше ясного голубого неба своей серой тенью, забор обрывается в одном месте распахнутыми поржавевшими воротами, открывая безысходный путь в пески и бурые залежи цистерн, за которыми виднеется большая яма, с бетонными столбами, торчащими вверх, как кости деревьев. Потом забор продолжается дальше, до угла, где самосвалы намели много цементного песка, отпечатав в нем свои шины, будто гигантские ископаемые моллюски проползли тут только лишь прошлым днем, далее Люба минует сборище мусорных баков и подходит наконец к двери единственного парадного, на которой ободрана краска, а пружина ее так туга, что у Любы еле хватает сил вытянуть на себя эту мерзкую дверь. Наверх она поднимается в узком лифте, от пола до потолка испачканного потеками обугленной пластмассы, это местные мальчишки лепили к внутренним стенкам спички и поджигали их, превращая свой путь в подобие коротких черных месс, кроме того, в лифте почти совершенно темно, квадратная лампа дает темный, коричневый свет, словно садящееся солнце пустыни, закрытое летящей пылью, потому что дети выцарапали лампе все