Мечи медленно сползли по ключицам вниз, коснулись остриями груди, живота. Князь подержал их еще, совсем недолго. И вдруг отбросил от себя. Повернулся к Кею.
— Он мне нравится!
— Прикажешь зачислить в стражу! — тут же отозвался десятник.
Крон ткнул кулаком Живу в грудь, будто пробуя его на устойчивость и крепкость. И быстрой походкой пошел в свой угол, к темным дощечкам, усеянным чертами и резами.
— Нет, сперва покажи немого волхвам, — бросил он, не оборачиваясь.
Безумец! Жив глядел в прямую спину удаляющегося отца. Род помутил его разум… Но что за странная сила таится в его груди, под этими огненно-седыми кудрями? Жив был в полнейшей растерянности. Все его тайные планы, далекие замыслы рушились один за другим. Он уже совершенно точно знал, что никогда не подымет руку на отца. Никогда! Даже если придется с ним сразиться не на жизнь, а на смерть.
Потом его вели лестницами и переходами вниз, в темные подвалы. Он сидел там один, не зная, какой участи ожидать. Сидел четыре дня. И ему приносили одну воду. И больше ничего. Жив ощупывал руками стены темницы, шероховатые и холодные. Он не мог никак нащупать даже следов проема или двери. Как его ввели? Как выходить отсюда? Да и удастся ли выбраться?! Он совсем не представлял себе княжьего быта там, на Скрытно. Все казалось простым, понятным… Оказалось иначе. Какая тут простота! Первый день он терзался вопросами, на которые не находил ответа. На второй начал успокаиваться. На третий понял, что ничего не изменилось в его судьбе к худшему — и на самом деле разве на руднике, в черных норах он был в лучшем положении, разве там не могла окончиться не только его опрометчивая затея, но и сама жизнь?! Он ничего не обрел. Но он ничего и не потерял. Напротив. Он перестал быть изгоем, он больше не беглец. Он пришел к тем, от кого бежала его мать, унося в себе и его— тогдашнего и будущего. Он пересилил себя. И он здесь! На четвертый день он ощутил необычайную ясность ума, стал видеть во тьме, будто в вечернем сумраке. Стал вспоминать свою короткую, но насыщенную непростыми событиями жизнь. Он вдруг ощутил смятение, что царило в душе Великого князя— ощутил его как в своей собственной душе — именно смятение, не лютость, злобу, жестокость и жажду крови, но смятение, не дающее ни мига покойного, не дающее самой жизни: отрешенность— маска, страшная и нелепая маска, за которой съедающий заживо, испепеляющий огонь вовсе не безумия, как показалось ему, а чего-то непонятного, чудовищного и необъяснимого… время, только время могло поставить все на свои места.
На пятый день Жив ощутил, что он не один в узилище подвальном.
Он сидел на широкой скамье за грубым столом, сколоченным из досок в ладонь толщиной, что стоял посреди камеры. Он мог поклясться, что никого еще минуту назад здесь не было, не могло быть. И вдруг явственно увидел за противоположным концом стола, на расстоянии двух протянутых рук от себя, старца; седого, с длинными прямыми волосами по плечам и груди, и такой же длинной белой бородой, струящейся вниз. Серый балахон скрывал тело старца и руки, открывая лишь жилистые кисти, тонкие высохшие пальцы, покойно и открыто лежащие на досках стола. Откуда здесь взялся этот странный гость, Жив даже не представлял. Но сразу пришла твердая уверенность — это не призрак, не видение.
Старец смотрел на него в упор светлыми немигающими глазами. И молчал. Молчал и Жив. Он начинал догадываться, что это и есть тот самый волхв, про которого говорил Крон. Но князь-отец сказал «волхвам…» Старец же был один. Взгляд его не пронизывал Жива, не прожигал и совсем не приносил никаких неприятных ощущений, будто его и не было вовсе. Временами Жив закрывал глаза, погружался во тьму, начинал считать… Но до какого бы числа он ни добрался, открыв глаза, он видел упирающийся в него светлый взгляд. Старец сидел все так же, не меняя положения тела, не мигая, не отводя глаз. Наступали минуты, когда Жива неумолимо тянуло спросить старца — зачем он здесь? почему молчит? чего хочет?! Но Жив не мог заговорить первым, он был «немым», он не мог открыться в этом последнем… он надеялся, что оно последнее… испытании. Он молчал. Иногда он вставал, начинал ходить по темнице, разминать затекшие руки и ноги. Отворачивался от стола, будто и не было за ним никого. Потом резко поворачивался. Но ничего не менялось. Старец сидел все так же, вперивая взор свой в пустоту перед собой. И тогда Жив садился на прежнее место. Молчал. Думал о своем. Он не мог вовсе ни о чем не думать. Хотя и начинал понимать^ лучше б ему быть камнем, травой, стеной, этими шершавыми досками, в которых не живет мысль. Но он мог быть только тем, чем был, чем его сотворил Создатель и родители его.
На восьмой день старец неожиданно заговорил. Беззвучно. Не открывая рта и все так же глядя в глаза Живу.
— Я знаю, кто ты, княжич, — полились прямо в мозг слова голосом благостным и тихим, — и я знаю, почему ты молчишь, хотя дана тебе речь человечья Господом нашим Родом и ипостасями его, чья кровь в тебе течет. Молчи. Не надо ничего говорить. Не в словесах пустых суть. Ведь доступны тебе и писание, и чтение рун-резов, и понимание их, и далеко ушел ты в учении от населяющих мир окрестный. Ибо ты есть идущий на смену, ибо ты не сам по себе, но за тобой многие, за тобой род и племя наше. Молчи! Я не вьщам тебя отцу твоему, который не отец тебе…
Жив вздрогнул, похолодел. Как это не отец? Что говорит этот старец, как он смеет! И как он вообще узнал, что немой Зива — княжич? Нет! Наваждение! Морок!
— …Не спрашивай ни о чем! Все узнаешь в свой час. Много я видел в тебе. Но главное, что вижу — помыслы твои чисты, не корысть движет тобою и не зависть. Все прочее суета. И потому там, наверху, я не солгу ни словом, ни полсловом — чиста твоя душа. Так и скажу. Не опасайся ничего. Всеблагой будет с тобою рядом. Прощай!
В голове и глазах у Жива помутилось, зарябило. Он тряхнул головой. Всмотрелся. Никого за столом не было. Морок! Ни один старец, ни один смертный, никто на всем белом свете не мог исчезнуть бесследно за какой-то миг! Волхвы? Он слишком мало знал про них. На Скрытно не было волхвов. Но и волхв не сможет просочиться сквозь стены!
В этот вечер Живу не принесли воды.
А на следующее утро он увидел белый свет, да так, что с непривычки будто ножом по глазам резануло, когда сняли повязку.
— Тебе повезло, малый, — процедил чернобородый Кей, — волхвы тебя признали. Да еще исцелили вдобавок. Верно я говорю?
— Верно, — ответил Жив. И сам поразился, как слабо, как непривычно звучит его голос.
Второй раз Ворон испытал громовый перун наверху. И не в тот же день, а много спустя. Все никак не решался не верил, что эти дротики для смертных приготовлены, им в наследство оставлены, боялся навлечь гаев богов-предков. Мужем он был неробким, доводилось биться одному против дюжины, и не раз, нище не отступал Ворон перед силой и опасностями… Только тут не сила была, а что-то неведомое. Вот и противилась душа этому неведомому, хотела привычного, обыденного, ведь старость подступает, покою просит… Но зудело в груди что-то, не давало покоя.
Ворон ушел в горы спозаранку, бросив подручных своих на Овила, им дел еще надолго хватит, пока хозяйство восстановят. А сам побрел по тропке дикой к перевалу, туда, ще места нехоженные. Шел и думал о доле своей — не видать больше родных мест, была одна надежда, на княжича, теперь и ее не осталось, растворилась как туман утренний, росой выпала в осадок. Старые раны болели, ныли надсадно. Но Ворон привык к ним, только крепче сжимал зубы, забывался в думах, работе, ходьбе, охоте. Вот и сейчас он брел подальше от поселения, к кручам, где водились непуганные дикие козы. А думал про Жива, про кого ж еще было думать старому дядьке-воеводе, не нужны ему самому были перуны громовые и сокровища с чертежами старыми, поздно затевать что-то. А вот княжичу, ох как бы пригодились! Ради него и ног не жалел.
Первых трех коз он спугнул — шарахнулись от незнаемого двуногого зверя, сиганули, и след простыл. Зверь? Да, для них он зверь, а кто ж еще. Ворон давно понял — не все любят в мире подлунном человека, страшен он и дик для гада морского, обитателя лесного, рыбы речной и птицы поднебесной, даже не знают когда, все одно боятся, будто вложил в них с рождения кто-то страх этот.
Наконец он нашел доброе укрытие на приступке за облезлым кустом, чуть пониже был склон пологий, травянистый, весь в следах козьих. Присел, дух пере^ вел, ноги уставшие вытянул.
Только ждать долго не пришлось. Выбрели из зарослей прямо на склон зеленый четыре козы — одна облезлая, драная, с бородатой перекошенной мордой, и три молоденьких, гладеньких, по таким загон страдал в поселке. Ворон достал перун, изготовился. Но тут из кустов выскочил резво и прытко козел — крупный, круторогий, важный. И первым, горделиво вскидывая голову, побежал вверх. Это была