встать и уйти. И, главным образом, потому, что старая английская леди с самого начала вечер пялит на него свои совиные глаза, упрятанные за стеклами пенсне, и она может бросить в его сторону исполненный холодного презрения взгляд. А на улице падает снег заметая все в ночи. Приглушенный рокот бушующего моря. Нет, молодой человек не может просто так подняться и уйти. На оставшиеся деньги он купит последние жетоны. Зажмурит изо всех сил глаза, откроет их широко, откроет и заморгает, словно свет бьет слишком сильно. А снаружи в ночи бушует море, словно задыхается, и снег валит и валит в безмолвии.
Мы женаты уже более шести лет. Если тебе приходится по служебным делам уехать в Тель-Авив, ты обычно возвращаешься домой в тот же вечер. Со дня нашей свадьбы мы никогда не расставались более, чем на две ночи. Мы женаты шесть лет и живем в этой квартире, а я все еще не научилась открывать и закрывать жалюзи на балконе, потому что ты приставлен к этому делу. Теперь, когда ты мобилизован, жалюзи открыты и днем и ночью. Я думаю о тебе. Ты ведь заранее знал, что мобилизация — это война, а не призыв на ученья. Война в Египте, а не на востоке. Короткая война — не затяжная. Все это ты просчитал с помощью своего внутреннего, хорошо сбалансированного механизма, благодаря которому ты постоянно выдаешь результаты безостановочного мыслительного процесса. Я должна представить на твое рассмотрение уравнение, от решения которого я завишу, подобно тому, как устойчивость человека зависит от высоты перил, на которые он опирается.
Утром я сидела в кресле и переставляла пуговицы на рукавах твоего черного пиджака; я пришила их так, как то нынче принято в модных костюмах. За шитьем спрашивала себя: каким образом стеклянный непроницаемый колокол вдруг спускается на нас, отделяя нашу жизнь от вещей, мест, людей и мнений? Конечно же, Михаэль, существуют друзья, в наш дом приходят гости, есть коллеги по работе, соседи, родственники. Но когда они сидят у нас в гостиной и разговаривают с нами, их речи всегда звучат глухо — из-за того стеклянного колокола, чье стекло вовсе не прозрачно. Только по выражению их лиц я пытаюсь догадаться, о чем они мыслят. Иногда их облик как бы расплывается, превращаясь в нечто бесформенное. Предметы, места, люди и мнения необходимы мне, чтобы я смогла выстоять. Ну а ты, Михаэль, ты доволен или нет? Откуда мне знать… Временами ты грустен, не так ли? Доволен ли ты? А если я умру? А если ты умрешь? Я все еще бреду на ощупь. В преддверии, во введении, в предисловии. Все еще повторяю и заучиваю сложную роль, которую мне придется исполнить в будущем. Пакую чемоданы. Готовлюсь. Репетирую. Когда же мы тронемся в путь, Михаэль? Я устала все ждать да гадать. Ты кладешь свои руки на штурвал. Дремлешь или впал в задумчивость? Я не могу знать — ведь ты тих и ровен во все дни. Трогай, Михаэль, трогай, я уже давно готова и жду годами.
XXXV
Симха забрала Яира из детского сада. Его пальчики посинели от холода. По дороге они повстречали почтальона и получили из его рук военную почтовую открытку, посланную из Синайской пустыни: мой брат Иммануэль сообщает, что он жив-здоров и ему довелось не только видеть, но и совершить нечто прямо-таки удивительное. Следующую открытку он пришлет нам из Каира, столицы Египта. Он надеется, что нам тут в Иерусалиме, хорошо живется-можется. А Михаэля он не встретил: пустыня необъятна, по сравнению с ней наш Негев кажется крошечной песчаной площадкой. Помнишь ли ты, Хана, как мы ездили с отцом в Иерихон, когда были маленькими? В следующий раз мы пойдем на Иорданию, и снова можно будет спуститься в Иерихон, купить плетеные циновки. Иммануэль просит поцеловать за него Яира: «Расти молодцом и станешь бойцом. С любовью и почтением глядя — Иммануэль, твой дядя».
От Михаэля мы не получили ни единой весточки.
Я вижу …
В свете сигнальной лампочки на передней панели передатчика его лицо словно высечено резцом скульптора, Он весь — выражение усталой ответственности. Плечи согнуты. Губы сжаты. Он склонился над прибором. Собран, решительно повернулся спиной к лунному серпу, вознесенному над ним, ущербному и бледному… Два гостя навестили меня под вечер. В полдень на улице Турим встретились господин Кадишман и господин Глик. От господина Глика стало изестно господину Кадишману, что госпожа Гонен больна, господин Гонен призван на войну. Тут же они решили, что сегодня вечером явятся ко мне и предложат свою помощь. Они пришли навестить меня вдвоем: если бы меня навестил один мужчина, это могло бы послужить поводом для сплетен.
Господин Глик сказал:
— Госпожа Гонен, вам, наверняка, трудно. Дни весьма напряженные. Зима холодная. А вы сидите тут одна …
Тем временем господин Кадишман обследовал своими большими мясистыми пальцами стакан с чаем, стоящий у изголовья моей постели.
— Холодный, — заметил господин Кадишман с сожалением, — абсолютно холодный. Не позволите ли вы, госпожа Гонен, оккупировать вашу кухню — оккупировать, разумеется, в кавычках — и приготовить вам новый чай?
— Напротив, — сказала я, — мне можно вставать с потели. Я немедленно надену халат и угощу вас кофе и какао.
— Сохрани вас Бог, госпожа Гонен, сохрани вас Бог! — перепугался господин Глик, заморгал глазами, ловно я вдруг открыла ему нечто такое, о чем следовало бы скромно умолчать. Судорожный нервный тик тронул то губы. Словно зайчишка, которого бьет дрожь, едва заслышит он чужой голос.
Господин Кадишман проявил заинтересованность: — Что же пишет наш друг с театра военных действий?
— Ни одного письма пока еще не было, — ответила я с улыбкой.
— Бои уже закончились, — продолжал господин Кадишман с выражением игривой веселости на лице. — Бои уже закончились, и в пустыне Хорев больше нет наших ненавистников.
— Будьте добры, господин Кадишман, включите большой свет, — попросила я, — там, слева от вас. Зачем всем нам сидеть в темноте?
Господин Глик схватил свою нижнюю губу болышим и указательным пальцами. Глаза его словно проследили весь путь электрического тока — от выключателя на стене до лампочки под потолком. Может быть, он ощутил свою бесполезность, поскольку спросил меня:
— Не смогу ли я быть чем-нибудь полезным госпожа Гонен?
— Спасибо, господин Глик, вы очень любезны, но в помощи нет необходимости.
Неожиданно для себя я вдруг добавила:
— Наверно, и вам тяжело, господин Глик, без супруги, вот так… в одиночестве?
Господин Кадишман на миг задержался у выключателя, словно засомневался в возможности благополучного исхода своих действий, и ему трудно поверить в собственный успех. Но тотчас он вернулся и уселся на свое место. Сидя, господин Кадишман походил на одно из тех первобытных созданий, у которых было огромное неповоротливое тело, но весьма маленькая голова. Я вдруг замечаю монголоидное в лице господина Кадишмана. Широкие, приплюснутые скулы. Лицо, которому присущи и грубые черты, и, напротив, удивительно тонкие линии Татарская голова. Коварный следователь, допрашивавший Михаила Строгова. Я улыбнулась ему.
— Госпожа Гонен, — начал господин Кадишман, тяжело ворочаясь на своем месте, — госпожа Гонен, в эти великие дни я много размышляю над тем, что, хотя ученики Владимира Жаботинского были оттеснены с ключевых: позиций, но сегодня его учение празднует великую победу.
Он говорил, словно испытывая огромное внутреннее облегчение. Мне понравились его слова: «Времена трудные, но в конце трудных времен ждет награда». Так я перевела для себя его слова с татарского на свой, привычный мне язык. Не стоило огорчать его длительной паузой. Я сказала:
— Будущее покажет.
— Несомненно, нынешние дни уже говорят о многом, ясные и четкие вещи говорят нам эти дни, — восторгался господин Кадишман, и странное его лицо выражало ликование.
Тем временем господину Глику удалось сформулировать запоздалый ответ на мой вопрос, который уже перестал занимать меня: