— Моя госпожа, моя несчастная Доба, они лечат ее электрическим током. Шоком. Они говорят, что есть надежда. Нельзя впадать в отчаяние. Говорят, что с Божьей помощью …
Его большие руки тискали, месили и без того мятую шляпу. Редкие усы подрагивали, похожие на маленького зверька. В голосе слышалась тревога, мольба о снисхождении, которого он недостоин: ведь отчаяние — жуткий грех.
Я сказала:
— Все будет хорошо.
Господин Глик:
— Дай-то Бог. Амен. Вот ведь несчастье, упаси Боже. И за что?
Господин Кадишман:
— Государство Израиль отныне изменит свой облик. На сей раз топор, как говорил наш великий Бялик, наконец-то в наших руках. Пришла очередь остальному миру жалобно выть и вопрошать, есть ли справедливость и когда она явится на свет Божий. Отныне Израиль — не «рассеянное овечье стадо», и не «овца среди семидесяти волков», и не «скот, гонимый на убой». С этим покончено. С волками жить — по- волчьи выть. Все случилось так, как предвидел Владимир Жаботинский в своем пророческом романе «Самсон Назорей». Доводилось ли госпоже Гонен читать этот роман в превосходном переводе с русского? Весьма, весьма достойная книга, госпожа Гонен. Ее стоит прочитать именно теперь, когда наша армия преследует войско фараона, с трудом уносящее ноги, и море не расступается перед нечестивцами египетскими…
— Но почему же вы сидите, не сняв пальто? Я встану, включу печку, приготовлю чай. Будьте добры, снимите, пожалуйста, ваши пальто.
Словно человек, получивший выговор, господин Глик поспешно вскочил со своего места:
— Нет, нет, госпожа Гонен, нет никакой необходимости. Боже упаси! Ведь мы… Просто мы исполнили заповедь «посещение больных». Мы вскоре покинем вас. Не необходимости. Не вставайте. Да и печку включать не стоит.
Господин Кадишман:
— Ну что ж, и мне придется с вами расстаться. Направляясь на заседание комитета, я зашел сюда, чтобы выяснить, не могу ли я чем-нибудь помочь госпоже?
— Помочь, господин Кадишман?
— Может, вам что-нибудь необходимо сделать? Уладить то или иное дело в какой-то канцелярии?.. Или…
— Я благодарна вам, господин Кадишман, за добрые намерения. Вы — истинный джентльмен, каких теперь все меньше да меньше.
Его лицо динозавра засветилось. Он пообещал:
— Я вновь навещу вас завтра или послезавтра, чтобы узнать, что пишет с фронта наш друг.
— Милости просим, господин Кадишман, — ответила я, словно поддразнивая его. — Мой Михаэль изумительно умеет выбирать друзей.
Господин Кадишман подчеркнул, энергично кивая головой:
— Госпожа соизволила пригласить меня. Обязательно, обязательно приду с визитом.
Господин Глик произнес:
— Желаю госпоже полнейшего и скорого выздоровления. И, быть может, я смогу быть полезен. Сходить в бакалейную лавку либо с иными поручениями … Есть ли в этом необходимость, госпожа моя?
— Как это любезно с вашей стороны, добрый господин Глик, — сказала я.
А он сосредоточил испытующий взгляд на своей мятой шляпе. Наступило молчание. Два пожилых джентльмена стояли теперь у порога, на максимальном расстоянии от моей постели. Господин Глик обнаружил и уничтожил белую ниточку на пальто господина Кадишмана. За окном пронесся ветер и стих. Из кухни донеслось урчание холодильника, словно у мотора проявились вдруг неожиданные силы. Вновь меня охватило ясное спокойное чувство, что вскоре я буду мертва. Какая холодная мысль… Женщины уравновешенные отнюдь не безразличны к собственной смерти. Я и смерть безразличны по отношению друг к другу. Мы близки и чужды. Дальние родственники. Я чувствовала, что должна произнести что-нибудь. И немедленно. Да и нельзя мне расстаться друзьями и позволить им уйти. Быть может, сегодня ночью, наконец-то, выпадут первые дожди. Безусловно, я совсем не старая женщина. Я умею быть красивой. Я должна немедленно встать. Надеть халат. Я обязана приготовить кофе и какао, подать печенье, принять участие в споре, быть интересной. Быть интересной: ведь и я — человек образованный, имею собственные взгляды и мнения. Но что-то сжало мне горло. Я сказала:
— Вы очень спешите?
Господин Кадишман ответил:
— К великому сожалению, я вынужден покинуть вас. Господин Глик может остаться, если он того пожелает.
Господин Глик обернул свою шею толстым шарфом.
Пожалуйста, не уходите сейчас, мои престарелые братья, нельзя ей оставаться одной. Будьте добры, присядьте в кресла. Снимите ваши пальто. Успокойтесь. Поспорим о политике, о философии. Обменяемся мнениями по вопросам религии, веры, справедливости. Окунемся в живую, дружелюбную беседу. Вместе выпьем. Она боится остаться одна в доме. Останьтесь. Не покидайте.
— Быстрейшего и скорейшего выздоровления госпоже Гонен. И спокойной ночи.
— Вы уже уходите? Я нагоняю на вас скуку?
— Не приведи Господь! Помилуй Бог! — смешались их встревоженные голоса.
В движениях этих джентльменов чувствовалась некая неуверенность, поскольку оба они — люди одинокие, далеко не молодые, не привыкшие исполнять заповедь «посещение больных».
— Улицы пустынны, — заметила я.
— Желаю вам доброго здоровья, — ответил господ Кадишман. Он сдвинул свою шляпу на лоб, словно вдруг прикрыл окно ставнями.
Господин Глик сказал мне, уходя:
— Пожалуйста, не беспокойтесь, госпожа моя. Не причин для беспокойства. Все будет хорошо. Все стан на свои места… И воцарится мир, как говорится. О, госпожа моя улыбается. Как приятно видеть вашу улыбку
Гости ушли.
Я тут же включила радио. Поправила одеяло. Неужели моя болезнь заразна? Почему же мои пожилые друзья забыли обменяться со мной рукопожатиями в начале и в конце своего визита?
Радио сообщило, что захват Синайского полуострова завершен. Министр обороны провозгласил, что остров Иотват, известный всем как остров Тиран, вновь принадлежит Третьему Царству Израильскому. Хана Гонен вернется к Ивонн Азулай. «Однако все наши устремле ния — к миру», — заявил министр с присущими ему модуляциями в голосе. При условии, что в арабском стане силы разума победят темные всплески инстинкта мести, наступит долгожданный мир.
Я думала о моих близнецах…
Гнутся под ветром прямоствольные кипарисы в предместье Сангедрия. Распрямляются и вновь сгибаются в дугу. Я-то думаю, что их гибкость — чистое волшебство. Непрерывный холодный поток. И в то же время гибкость эта — статична. Несколько лет тому назад, холодным зимним днем, в здании университета в «Терра Санкта» я записала слова профессора ивритской литературы, преисполненные подлинной грусти: от Авраама Мапу до Переца Смоленскина движение еврейского Просвещения переживало трудные и сложные внутренние противоречия. Кризис. Разочарования и прозрения. Один за другим рушатся прекрасные сны, и люди с нежной, чувствительной душой сломлены. Но не согнуты. «Разорители и опустошители твои, — сказал профессор, — уйдут от тебя». Эта парафраза из пророка Исайи имеет двойной смысл. По словам профессора, еврейское Просвещение само породило такие идеи, которые привели его к гибели. Спустя некоторое время многие из лучших его представителей отправились, как говорится, «обрабатывать чужие поля». Критик Авраам Ури Ковнер, личность трагическая, казалось, походил на скорпиона, который жалит самого себя, если бушующее пламя берет его в кольцо. В семидесятые — восьмидесятые годы девятнадцатого века возникло тяжкое ощущение невозможности выхода из замкнутого круга. Если бы не малочисленные мечтатели и борцы, реалисты, восставшие против реальности, — не