когда тело не прикрыто одеждами. Но зато я думаю. Один. Сам сражаюсь с мыслями, пытаюсь ловить их, отпускать, сравнивать, выгонять, звать к себе.
Когда я был в Семье, я тоже думал. Но не сам. Все вместе. Всей Семьей. Наши общие мысли были неторопливые, размеренные, как волны, что набегают на берег длинными, плавными валами. Я не звал их, потому что меня не было. Мои же собственные мысли оказались непослушными и плохо управляемыми. Они мне казались самостоятельными маленькими созданьицами. Они толкались, сцеплялись, боролись, и от их борения мне все время казалось, что в мозгу моем стоит грохот.
Постепенно я научился кое-как управляться с ними. Это было нелегко. Зовешь, зовешь какую-нибудь мысль, а она, как назло, прячется, а вместо нее появляется какая-нибудь другая, незваная. Кажется, вот наконец поймал нужную мысль, а она вдруг махнет хвостиком и незаметно выскальзывает, хоронясь в темных уголках разума.
Я понял, что с ними нужно обращаться осторожно, нужно быть терпеливым, не подгонять их, и тогда они послушно приходят и подчиняются твоей воле. Это тяжкое занятие, но есть в нем странная сладость.
Ты хочешь назад, в Семью? — спрашивал я себя и тотчас же отвечал себе: что за вздорный вопрос! Ну конечно же! Но отвечая, знал, что, вернувшись в Семью, я бы жалел о рожденном в муках своем «я» и страдал, может быть, больше, чем при получении имени.
Я познакомился с неживыми. Они прикатывались ко мне каждый день, расплющив свои шары и подолгу говорили со мной. Они терпеливо отвечали на все мои вопросы, потому что вместе с рождением моего «я» во мне родилась ненасытная жажда знать. Всегда ли эллы были такими же, как сейчас? Если всегда, как они могли тогда построить дома с зеркальными стенами, потому что теперь мы не знаем, для чего нужны эти стены, в которых всегда отражаются облака. Как мы научились летать, потому что нет у нас понимания, как мы подымаемся в воздух. Не знаем мы, почему в одном месте подняться легче, чем в другом, а в большинстве мест мы не можем даже оторваться от земли.
Неживые не могли ответить. Хоть у них есть имена и хоть они помнят о своем прошлом больше, чем мы, и у них то, что за спиной, покрыто дымкой. Чем дальше — тем непроницаемее дымка. Но они, неживые, пытаются вспомнить. Они ненавидят эту дымку и сражаются с ней, каждый день с тщанием перебирают свои воспоминания. А эллы плывут сквозь время тихо и безмятежно, без бурунов и завихрений, и прошлое исчезает за их спинами, никогда никем не потревоженное.
Неживые и сами расспрашивали меня о жизни и обычаях эллов. Почему-то больше всего их интересует, как мы летаем. Они просили меня показать, как я отрываюсь от земли, но я объяснял, что эллы летают лишь вблизи зеркальных стен.
Потом они дали мне имя — Первенец. Потому что я был первый. Первый элл, получивший имя.
Вскоре корры притащили еще двух эллов. Я помнил свои страдания и пытался подбодрить их. Я склонялся над ними, когда они сжимались в комок от ужаса, я гладил их, я пытался наполнить их смятенное сознание своей уверенностью, даже той, которой у меня еще не было.
Я очень изменился. Я понял это, когда обнаружил в себе нетерпение. Мы, эллы, не знаем нетерпения в Семье. Мы никуда не спешим, ни к чему не стремимся, нас ничего не подгоняет и ничего не зовет. Мы безмятежны.
— Но вы ведь чувствуете боль? — спросил я.
— Да, — кивнул Первенец, — но она делится между всеми поровну.
— А радость? Вы знаете радость? Ну, допустим…
— Я понимаю. Конечно. Когда находишь много багрянца, когда чистишь стену, и из-под пыли и грязи, что всегда стараются покрыть наши дома, вдруг проглядывают оранжевые сияющие облака… Но и это чувство дробится на всех. Поэтому мы не страдаем от горя и не купаемся в радости. Мы безмятежны.
— Прости, Первенец, за расспросы. Я пытаюсь понять.
— Спасибо.
— За что?
— За то, что ты стараешься понять.
— Ты говоришь, что и боль и радость делятся на всех в Семье, и каждому достается немного. Но зато ведь и каждый приносит боль и радость, и Семья должна полниться этими чувствами.
— Н-нет, — неуверенно сказал Первенец. — Нет, — повторил он уже тверже, — может, когда-то так и было, но теперь ручейки, видно, пересохли, и Семья безмятежна.
И Первенец дальше продолжил свой рассказ:
— Я стал нетерпелив, беспокоен, раздражителен. Ну быстрее, быстрее же, подгонял я своих товарищей по несчастью, привыкайте к тому, что можно, оказывается, жить и без всеобщего «мы».
Можно осознавать себя.
Один, мы его назвали потом Верткий, сравнительно легко перенес второе рождение, и мы вели с ним бесконечные разговоры.
Второй угасал на наших глазах. Мы успокаивали его, утешали, уговаривали, показывали на себя. Ничего не помогало. Его «я» никак не могло вырваться из оцепеневшего мозга. Он умер. Я держал его на руках, его слабеющее сознание мерцало в моем мозгу. Я собирал все силы, чтобы выгнать из его сознания ужас одиночества, но видел, что моих сил и сил Верткого мало. Ему нужна была поддержка всей Семьи, он не мог жить один. Он все понимал, что мы просили его понять. Он не спорил, он даже соглашался с нами, что в имени, может быть, таится нечто драгоценное, что разумные существа никогда не должны считать свою жизнь самой совершенной, что Семья, наверное, не идеал всего живого, что «я», кроме нынешнего страдания, может принести в будущем неведомые нам радости.
Он все понимал, и угасал все быстрее и быстрее, словно скользил с горы. Его ум не мог жить вне Семьи. Вырванный из нее, он не мог жить. Он был слишком слаб, чтобы противостоять окружающему миру один на один.
Я просил неживых, чтобы они разрешили коррам отвести его обратно к эллам, что, может быть, еще не поздно спасти его. Но они уверяли меня, что все будет в порядке, что он оправится от травмы.
В тот день они надели на нас белые браслеты. Они сказали, что кольца придадут нам силы. Но именно в тот день третий элл, наш товарищ, перестал быть.
Мы хотели отнести его тело и предать земле, как мы делали испокон веку, но, когда мы отошли отсюда на сотню-другую шагов, кольца на наших руках стали сжиматься и причинять нам боль. Мы не могли идти дальше. Но когда мы повернули обратно, боль исчезла, потому что кольца перестали давить.
Не знаю, действительно ли неживые верили, что браслеты придают силу, но то, что они приковывали нас прочнее цепей, было теперь бесспорно.
Я, землянин Юрий Шухмин, смотрел на печального элла по имени Первенец, и душа моя тянулась навстречу ему. Не все, что он рассказывал, я мог понять сердцем — слишком далека их жизнь от нашей земной жизни, но я чувствовал, угадывал, догадывался, сквозь какие круги ада пришлось пройти этому тихому трехглазому существу. И я опять вспомнил картинку из древнего учебника психиатрии. Синдром капюшона. Как же, наверное, хотелось тому бедняге спрятаться от навалившегося на него мира, накрыться с головой. Первенец выдержал, но я чувствовал печаль и напряжение, что все еще наполняли его.
Я подошел к Первенцу и, повинуясь какому-то древнему инстинкту, нежно провел ладонью по его голове.
7
Неживые прикатились после своего утреннего паломничества к источнику, и Пятый сказал мне:
— Юуран, я хотел поговорить с тобой. У нас есть план, и мне хочется знать твое мнение.
— Слушаю, — сказал я. Что еще мне оставалось делать? Пока что все на Элинии изливали мне свои души.
— Мы хотели бы, чтобы Первенец, Верткий и остальные эллы, что получили у нас имя, вернулись к себе.
— Гм… Для чего?