– Твои жизнь и смерть были в моей руке. И я решил, что ты достоин жить.
Дервиш укусил лепешку и скривился болезненно, – наверное, у него болели зубы. Вздохнул. И добавил: «Не пробуй убить меня во сне, хорошо?»
– Зачем же во сне? – спросил все тем же мягким, вкрадчивым голосом Хасан. – Что-то мне подсказывает, что ты и так не увидишь следующей осени. Наемные убийцы долго не живут.
– Не оскорбляй его, – буркнул Мумин. – Он не наемный убийца. Он делает то, что нужно всем братьям.
– Братьям, безусловно, приятны перерезанные глотки. А после трудного дня можно и утешиться гашишем, правда? Ведь хороший гашиш? Или это тоже была проверка? – сказал Хасан, блестя глазами.
– Хасан! – крикнул Мумин, и в руке его сверкнула полоса стали. – Если ты хочешь убить его, тебе сперва придется убить меня. Только у меня в руке теперь не куцый обрезок. Смотри, – сабля свистнула, взблеснув ало в свете костра.
– Успокойся, воин, – прошептал Хасан. – Не мне красть у Иблиса его добычу.
– То, что я делаю, я делаю и ради тебя, юноша, – сказал дервиш устало. – В этом мире нельзя жить без стали в руке. Я тебе тоже напророчу в ответ: сердце подсказывает мне, что ты будешь посылать десятки таких, как я, – убивать и умирать, страшно и мучительно, в грязи и пыли. А они еще будут просить тебя о том, чтобы ты выбрал для смерти именно их. Ешь свою лепешку, Хасан ас-Саббах. Перед нами долгая дорога.
Над нагорьем днями висела тяжелая, изнуряющая жара. Ночами она сменялась столь же изнуряющим холодом. Хасан трясся у дотлевающего костра, закутавшись во все свое тряпье, сунув ноги в седельную суму. Но дорога уже обернула его душу плотной, упругой коростой. Солнце едва успевало выкарабкаться из-за вершин, как холод ночи уже забывался, – будто и не было его вовсе, будто не терпел его, трясясь, а прочел о нем в старой книге. Хасан заметил, что уже исполняет все, необходимое телу, почти не замечая, – как тюрки. Мелкие хлопоты бивака, приготовление пищи, привычная уже боль в ягодицах и спине остались по ту сторону, где-то в пыли под ногами. Разум словно распахнулся настежь, раскрылся, как огромная равнина, видимая с горы. И все прежние знания, как поле первого землепашца, заняли лишь крохотный клочок ее.
Озеро Ван он увидел в полдень. Солнце висело прямо над ним в пронзительной синеве, невероятное, жгучее, но бессильное согреть выстуженный высокогорьем воздух. Ни единой травинки не шелохнулось вокруг огромной, иссиня-лазурной озерной чаши, будто небеса, проткнутые вздыбленным камнем, пролились сюда и замерли жидким льдом. На его глади пылало солнце – и казалось правдивее, ближе и ярче, чем желтое колесо над головой. Хасан вдруг почувствовал: и в его кровь льется этот вязкий, медленный, хмелящий тело огонь. Только здесь, в горах, рядом с чистой водой и ветром, снегом и солнцем, можно было по-настоящему жить – и умирать.
Дервиш, наблюдавший за ним, произнес тихо: «Настоящие мои братья, настоящие верные, живут только в горах. Там, где небо касается скал и родит синие камни, чистые, как эта вода. Но моя война и твоя – внизу».
Назавтра они снова встретили тюрок. Целый рой их, со стадами лошадей, шатрами, юртами, бунчуками и флажками. Тюрок в халатах, тюрок в кожаных бронях, тюрок в кольчугах и панцирных кафтанах, нелепых, как стога, с высоченными воротниками, тюрок с луками и копьями, тюрок с дротиками, тюрок с разномастными саблями, мечами и секирами, награбленными, должно быть, с половины мира, от Сина до Дамаска. Дервиш посмотрел с холма на стойбище и повернул осла в сторону, объехать за холмом. Но не успели перебраться за гребень, как явился тюркский разъезд. Подскочили, наставив копья. Командир, сверкая золоченым полумесяцем на краденом арабском шлеме, потребовал назваться и объясниться. Дервиш, поклонившись, сказал, что приехали они, нищие паломники, благословить воинов Аллаха на битву с неверными. Тюрок сплюнул.
– О храбрый озбаши, мы из свиты вельможного Рахима из Нишапура. Он – начальник сорока всадников. Где нам найти его? – спросил Хасан.
Дервиш глянул на него искоса. Тюрк хмыкнул. Сказал: «Их послали стеречь дорогу на Хлеат. Мои люди вас проводят».
Лагерь Рахима оказался невдалеке, в широком распадке между холмами. Шатров было много, – должно быть, не только Рахима, но еще и изрядную часть персов султан отправил подальше от главных сил. Хасан не удивился, – тюрки их презирали, считая годными лишь для того чтобы гибнуть под стенами крепостей во время осад. Ценили они только мастеров да проповедников. На подъезде к лагерю тюрк, ехавший позади, держа наготове лук, остановился. Передний подъехал к шатрам, крикнул. Ему ответили. Он вернулся, держа копье наперевес. Осмотрел дервиша и Хасана снова, будто в первый раз увидел. Уперся взглядом в Мумина. Тот выпрямился, дерзко глядя в ответ, стиснув кулаки. Хасан почувствовал, как вдоль хребта ползет медленный, липкий холодок. И вдруг услышал: «Хасан! Хасан ас-Саббах? Хвала Милосердному, я как раз вспоминал тебя сегодня!»
– Омар! – крикнул Хасан и, не обращая внимания на тюрок, соскочил с мула и бросился навстречу Омару, спускавшемуся с холма.
Обнялись, улыбаясь друг другу, – словно давние друзья, а не случайные попутчики, не пробеседовавшие и часа.
– Хорошо, что ты появился, а то я здесь уже умираю от скуки! – воскликнул Омар. – Поговорить решительно не с кем! А мой брат уже который день занят воображением битв и побед и даже про свои дорожные подвиги слышать не хочет.
Хасан глянул назад – тюрки уже мирно рысили вверх по склону.
– Пойдем, пойдем! – позвал Омар. – Вы проголодались, наверное?
Солнце еще и полпути не прошло от зенита к холмам, когда Хасану уже не хотелось ни разговоров, ни пищи. Хотелось только уронить голову на что-нибудь не слишком твердое, да и забыть обо всем до утра. Хасан втихомолку проклинал себя да щипал за ладонь. Помогало не очень. Сам виноват, не следовало столько есть. Хотя и знал, что после походного рациона не следует напихивать в себя много и сразу, но разве удержишься, когда настоящий мясной аш, и свежий хлеб с сыром, и маслины. Вроде и съел- то всего малость, а внутри будто непомерный, раздутый бурдюк сна пополам с ленью. Омар глядел понимающе, усмехался. Но спора не оставлял. Поражение из-за усталости, а тем паче из-за телесной слабости, – тоже поражение. В особенности когда происходит от невоздержанности. Аллах отнимает телесную силу у тех, кто упрямствует в бессилии ума.
– Ну и что же ты найдешь нерационального в этом мире, друг? – снова спросил Омар. – Движение солнца и звезд, зим и весен, – все определяемо и исчисляемо. То, что вчера – тайна, сегодня уже искусство. А назавтра это знает уже и базарный люд. Мир вокруг ясен, как кристалл, – достаточно посмотреть на него незамутненными глазами. Аллах создал его таким, – слава Ему!
Хасан воткнул ноготь себе в ладонь. Почувствовал под пальцами горячее. Вздрогнул.
– Скажи мне, брат мой, если ты построил дом на фундаменте из единственного камня, что будет с домом, если этот камень расколется?
– Упадет, само собою.
– Если ты строишь дом доводов, исходя из неверного посыла, что будет с ним? Разве не то же самое?
– Ну, Хасан, неужели ты Господа миров посчитал неверным посылом? – Омар улыбнулся.
– Нет. Я считаю, что Он непостижим уму. А все, построенное человеком на непостижимой человеку тайне, останется зыбким и непрочным, – что бы этот человек ни воображал. То, на чем строит человек, – всего лишь человеческое истолкование непостижимого. Оно слабо, как и сам человек.
– Да… – только и выговорил Омар, застигнутый врасплох. – Конечно, Господь нашим умом непостижим, но… посуди: вот, к примеру, это блюдце. Ведь с ним все ясно и просто. Гончар замесил глину, вылепил, художник расписал, обжег в печи. А мы берем с него маслины, так запросто. Где же тут тайна, – если, конечно, не высасывать ее из пальца, разглагольствуя про тайное предназначение этого блюдца, про то, что оно, быть может, спасет мне жизнь – или отнимет ее?
– А как произошла глина? Что такое огонь, обжегший ее? Вода, на которой ее замесили? А может, глина годится и для другого, невообразимого нам? Может, мы как дикари, которые, подобрав хлеб и не зная, что его можно есть, лепят из него идолов?