Ваш адрес: ведь Люба старается держать все в тайне. Но сейчас ей это уже не удается — все написано у нее на лице. Николай, если вы любите ее, вы не должны ничего скрывать — безвыходных положений не бывает, всегда можно найти решение, даже в сложнейшем вопросе. Я убеждена, что все вы окончательно запутались. И что самое ужасное — ничего не предпринимаете. Так нельзя! С Любой творится что-то нехорошее, она чахнет день ото дня. Почему Вы никогда не показывались мне во время увольнения и встреч с ней? Ведь я же знаю, что вы часто виделись. Почему последнее время Вы вообще не приходите? Если она Вам надоела, если Вы разлюбили ее — так дайте знать об этом. Я просто не знаю, с какой стороны к ней подступиться. Ведь это невероятно тяжело и даже нелепо: видеть, как мучается, страдает близкий тебе человек, и ничего не делать, равнодушно взирать на агонкю душевную.
Приходите, приходите обязательно! Я не желаю Вам зла. В моих интересах, чтобы все шло нормально. Я очень хотела бы переговорить с Вами. Да и постарайтесь наконец выяснить свои отношения с Ребровым. Ведь вы же мужчины, как не стыдно переваливать все на девичьи плечи.
Один из вас просто обязан отказаться от глупого, постыдного соперничества. Решите же между собой — кто! Я пишу Вам, потому что демобилизация Ваша близка: осень не за горами, а Ребров только-только начал, и мне не хотелось, чтобы эта неопределенность в Любиной жизни тянулась еще полтора года. Приходите, поговорим, обсудим. Какникак, но и сестра в таком деле не последний же человек? Надо решать скорее, я не говорю о Любиной учебе, это дело десятое, даже если с институтом будет совсем плохо — не трагедия!
Я очень надеюсь да то, что вы откликнитесь на мое послание.
Смирнова Валентина Петровна июля 199… г.'.
Николай не придал особого значения опасениям Валентины Петровны — сестра есть сестра, кому как не ей переживать за младшую. А с Любой все будет нормально. Если не сейчас, то к осени, стоит ему только вернуться — все утрясется. Тем более что при всем желании он просто не смог бы теперь по письму, пусть даже в нем отчаянный крик души, вырваться из части — запрет на увольнения касался и его. А с Сергеем говорить — что толку? Тому и так дано было понять, что третий лишний — именно он, Ребров, а не кто иной.
И все же Николай в силу давно выработанной привычки быть обязательным во всем, не откладывая на потом, сел за стол, написал ответ, в котором постарался успокоить Валентину Петровну, успокоить и обнадежить. Письмо вышло короткое, но в нем была уверенность, твердость. Писать Любе он не стал — воскресенье было близко, а стало быть. и встреча близка.
Радомысл ерзал на пологом твердом ложе, не мог устроиться. Его бы воля, лег бы сейчас на травушку — и удобно, и мягко. Но под сводами шатра не было травы. Землю предварительно утоптали хорошенько, потом выстлали циновками, а поверху разложили ковры. Уж лучше прямо на коврах! Но Радомысл не хотел выделяться. И он терпел, подкладывая под бока подушки, упираясь локтем, переваливаясь.
— Ну как тебе? — спросил его Бажан.
— Поглядим еще, — дипломатично ответил Радомысл.
Шатер был огромен. Ничего подобного русич никогда не видывал. Несколько десятков столбов-колонн удерживали тяжелый, расшитый серебряными нитями купол — и было до его сводов не менее десяти человеческих ростов. Когда Радомысл запрокидывал голову и смотрел вверх, Бажан его одергивал. Негоже было вести себя приглашенному на великий пир со случаю дарования победы столь дико и непристойно.
— Не верти головой-то! И глаза эдак прикрой малость, будто видал сто раз! — советовал Бажан, почесывая густую черную борсду.
Но Радомысл нет-нет да и скидывал взглядом внутреннее убранство императорского приемного шатра. Народу собралось много, ближе к центру — царские сановники и полководцы, в следующем кольце посланники и гости торговые, подальше воины, отличившиеся в сражениях, болгарские воеводы, прислуга… Всех не вместил шатер.
Но многим все же честь была оказана.
Радомысл с Еажаном возлежали во втором ряду, среди купцов. Радомысл еще не совсем окреп, раны мучили. Но для присутствия на пире не требовалось особых усилий. И он согласился, когда приятель, с которым познакомились еще в Доростоле, позвал его сюда. Правда, пришлось выдать Радомысла за свейского торгового гостя. Ну да не беда!
Наутро войско Святослава, после небольшого отдыха, должно было двинуться в родные места. Радомысл к утру думал поспеть. Да и что ему тут рассиживаться — поглядит, послушает, осушит пару-другую кубков… и к своим.
Будет что рассказать дома! Враг-то — он враг, конечно, но изнутри на него посмотреть не помешает.
Под шатром мог бы разместиться конный полк. Но был здесь у каждого свой конь — жесткое и низкое ложе. Бажан рассказал, что это идет еще со стародавних времен, от цезарей римских и что Церковь Христова борется с языческими игрищами этими, но пока ничего поделать не может — традиции сильнее. Это при Константине, как старики вспоминали, святость была. А ныне опять — содом да гоморра! Впрочем, и сам император и его ближние искупали грехи постом да молениями, Церковь им прощала, ибо и по сути своей была всепрощающей. А вообще-то в империи с подобными забавами было строго.
Ложа стояли вразнобой — одни гордыми корабликами, в одиночку, другие сомкнувшись боками так, чтобы старинные друзья могли пообщаться, не прерывая пиршества, поглядывая на арену, где что-то готовилось. Первыми заполнили шатер те, что попроще, потом стали приходить в третий ряд, во второй. Знатные вельможи из первого пришли перед самым началом. И их приход сопровождался барабанной дробью и пеньем рожков. Неторопливо разлеглись сановники и полководцы у краев арены.
Здесь все было не так, как в цирках империи, в цирках Рима, там зрители сидели на высоте, а арена была внизу.
Здесь арена возвышалась — и всем все было видно. На арене же стояли по кругу двенадцать низких тяжелых подсвечников. И торчали из них длинненькие, какие-то не сочетающиеся с массивной бронзой свечечки. И все.
— Эх, был я разок на таком вот пиру, — поделился Бажан, прикрываясь ладошкою, — только в самом Константинополе, Царьграде по-нашему, не поверишь, Мыслиша, потом год не мог отплеваться!
Но глазки у Бажана при этом так сверкнули, что Радомысл улыбнулся.
— Ты чего? — обиделся Бажан.
— Вспомнилось кое-что!
— Ты слушай, вот сижу я там, окосел уже порядком, а ничего интересного, одни бабы сменяют других, обносят напитками, кушаниями, на арене нехристи прелюбодействуют… и вдруг появляется…
В этот миг под сводами шатра появился сам базилевс.
Все поскакали с мест, закричали, загомонили, ударили в ладоши, какая-то женщина истерично визжала от избытка чувств, барабанщики зашлись в неистовых ритмах, сопельщики дули, не жалея щек, все словно с ума посходили.
Встал и Радомысл — за неуважение к императору можно было головой поплатиться.
Он разбирал отдельные выкрики, команды, даже длинные фразы понимал. За время похода и осады Радомысл выучил несколько сотен слов. Правда, сам плохо говорил. Но и его понимали. Да что, в конце концов, возьмешь со свейского купца! За него толмач дорогу наладит. А изъяснялась вся великая необъятная империя на странной смеси греческого языка и языков славянских, вплетенных и словами и целыми понятиями в основу ромейскую. Не так уж и трудно было общаться в этом столпотворении вавилонском. Тот же Бажан говорил, что еще пять-шесть веков назад со славянами и не считались почти на окраинах Восточной империи, но потом, как пошло-поехало дело вели кое, как стали оседать здесь род за родом и племя за племенем, так и изменилось многое. И еще бы — славян теперь в империи большинство. Из них и императоры бывали, не говоря уж про военачальников да сановников, философов да священнослужителей. Впору переименовывать империю из ромейской в славянскую. Да сильны традиции, куда от них денешься!
Цимисхия внесли на больших открытых носилках. И прежде чем опустить изукрашенные носилки на специально возведенный постамент у арены, двенадцать черных, сияющих лепной мускулатурой