харьковские – в тогдашней столице советской Украины, как пишет К. И., «подвизалась группа педологов, теоретиков детского чтения, утверждавших, что пролетарским ребятам не надобны ни сказки, ни игрушки, ни песни». Приводит Чуковский и мнение Макаренко, называвшего педологические теории «бредом сумасшедшего, сознательным вредительством, гомерической дьявольской насмешкой над всем нашим обществом или просто биологической тупостью». Убежденным врагом педологов был и Маршак, который вместе с Чуковским защищал от них сказку.
Мирон Петровский в «Книгах нашего детства» так описал тогдашнюю ситуацию в детской литературе:
'Сказка как жанр детской литературы этой (педологической. –
Автор книжки «О вреде сказок», вышедшей в Оренбурге, снабдил свое сочинение подзаголовком: «Настольная книга для работников просвещения трудовой школы» (Чуковский приводит в «От двух до пяти» высказанное автором этой книги В. Булгаковым мнение о том, что волшебная сказка – школа полового разврата: мать Золушки – садистка, принц – фетишист и т. д. –
«В те дни мрачные противники антропоморфизма и сказки, утверждавшие, что и без сказок ребенок с огромным трудом постигает мир, захватили ключевые позиции педагогики, – вспоминая, записывал в дневнике Евгений Шварц. – Детскую литературу провозгласили они довеском к учебнику. Они отменили табуретки в детских садах, ибо таковые приучают к индивидуализму, и заменили их скамеечками. Изъяли кукол, ибо они гипертрофируют материнское чувство, и заменили их куклами, имеющими целевое назначение: например, толстыми и страшными попами, которые должны были возбуждать в детях антирелигиозные чувства». Кончилось тем, свидетельствует Шварц, что девочки стали купать и укладывать спать этих самых попов.
В новой фазе борьба со сказкой перешла на личности: силы педагогов сосредочились на самых заметных авторах детской литературы. К этому времени сказки Чуковского выходили многократными переизданиями, многотысячными тиражами, дети знали их наизусть; по мотивам сказок писали оперы и балеты, ставили мультфильмы (правда, далеко не всегда хорошего качества, об одном примере Лидия Корнеевна с ужасом сообщала отцу в письме). Злата Лилина писала в начале 1929 года, что его книги – на втором месте по читаемости. Писатель имел явное, бесспорное влияние на детские умы – и поэтому представлял серьезную опасность для казенной педагогики: сказки Чуковского меньше всего годились на роль воспитателей классового сознания. Другой удобной мишенью для гонителей чуда, игры и фантазии стал Самуил Маршак, к этому времени издавший множество собственных стихов и переводов английских детских песенок. Вскоре Чуковского с Маршаком для удобства битья даже объединили в связку, нечто вроде «троцкистско-зиновьевского блока».
Маршак храбро воевал и за себя, и за Чуковского. В дневниковых записях К. И. довольно много упоминаний об этой борьбе. 1 февраля Маршак вернулся из Москвы, куда ездил добиваться разрешения своих книг и книг Чуковского; однако свои ему отстоять удалось, но едва речь заходила о Чуковском, ответственные лица начинали неприятно вилять. «Особенно повредила вам ваша книга „Поэт и палач“, – рассказывал Маршак. – Они говорят, что вы унизили Некрасова». Чуковский жалуется в дневнике, что его книги еще не рассматривались – «но уже зарезаны „Путаница“, „Свинки“, „Чудо-дерево“, „Туфелька“…». И новости, привезенные Маршаком из Москвы, были неутешительны: «выяснилось, что моя „Муха-Цокотуха“ и мой „Бармалей“ (наиболее любимые мною вещи) будут неизбежно зарезаны». Только через два дня он узнал о новой беде, случившейся в этот день. С 1 февраля 1928 года в жизни Чуковского началась долгая черная полоса.
«Тайный политический смысл»
В этот день в «Правде» вышла статья Крупской «О „Крокодиле“ Чуковского». Статья эта сейчас хорошо известна и многократно перепечатана. Начинается она безобидно: ребята любят читать о животных, но вместо рассказа о жизни крокодила услышат о нем невероятную смешную галиматью. «Но вместе с забавой дается и другое» – и тут Надежда Константиновна начинает собственные поиски крамолы в детской сказке. И вот что находит:
народ изображен неправильно и злобно;
вторая часть поэмы изображает домашнюю обстановку Крокодила – и смех приучает ребенка не замечать мещанскую пошлость;
речь Крокодила перед царем – пародия на Некрасова (на самом деле – на «Мцыри» Лермонтова);
Чуковский вообще ненавидит Некрасова.
Эту мысль Крупская иллюстрирует рядом выдернутых из контекста цитат вроде «к десятилетнему возрасту из мальчика вышел умелый картежник и меткий стрелок» или «к началу пятидесятых годов благосостояние поэта упрочилось». И резюмирует: «Все это мог писать только идейный враг Некрасова. Мелкими плевками заслоняет он личность „поэта мести и печали“».
Новые обвинения на поверку оказались старыми-престарыми: разве не в том же обвиняли Чуковского в 1909 году, когда он написал о «лысом и пьяном» Шевченко? Разве не упрекали его в ненависти к поэту, не требовали не своевольничать, не святотатствовать, не покушаться на застывший канон? Помните, Чуковский иронизировал – как же я забыл, мол, что «Шевченко это, так сказать, яркий светоч, это, так сказать, путеводная звезда наших идеалов, прогресса и свободы, той свободы, которая…» – как я посмел сказать о поэте что-то небанальное? Двадцать лет прошло, по стране прокатилась мировая война, революция, гражданская война, разруха, голод, сменились эпохи, сместились геологические пласты – но ничего не изменилось в закоснелых мозгах «прогрессивной» русской интеллигенции: Шевченко – «яркий светоч», Некрасов – «поэт мести и печали», и ни слова от себя!
А кончалась статья Крупской, разумеется, политикой: «Что вся эта чепуха обозначает? Какой политический смысл она имеет? Какой-то, разумеется, имеет. Но он так заботливо замаскирован, что угадать его довольно трудновато… Герой, дарующий свободу народу, чтобы выкупить Лялю, – это такой буржуазный мазок, который бесследно не пройдет для ребенка… Такая болтовня – неуважение к ребенку. Сначала его манят пряником – веселыми, невинными рифмами и комичными образами, а попутно дают глотать какую-то муть, которая не пройдет бесследно для него. Я думаю, „Крокодила“ ребятам нашим давать не надо, не потому, что это сказка, а потому, что это буржуазная муть».
Такое выступление в главной партийной газете – выступление председателя научно-педагогической секции ГУСа, председателя Главполитпросвета, вдовы уже канонизированного вождя – в создавшейся обстановке означало одно: полное запрещение печататься, немедленное и тотальное отлучение от литературы, запрет на профессию.
Чуковский был убит, уничтожен, подавлен. Изгнание из литературы для него было равносильно смертному приговору. «Бедный я, бедный, неужели опять нищета? – писал он в дневнике. – Пишу Крупской ответ, а руки дрожат, не могу сидеть на стуле, должен лечь».
По самому тону ответа видно, какими дрожащими руками, с каким черным отчаянием в душе он написан: «Я пишу эти строки, чтобы показать, как беззащитна у нас детская книга и в каком унижении находится у нас