советовал, где отыскать нужные материалы, правил статьи, критиковал стихи, выслушивал рассказы о горестях и невзгодах, свалившихся на какого-нибудь из пришедших к нему гостей. Я видела входивших к Корнею Ивановичу усталых, удрученных людей, но даже недолгий разговор с ним умиротворял их души, и, я уверена, от участливого сочувствия Корнея Ивановича им было легче переносить свои неприятности и беды».
Чуковский, кажется, всем рад, всех встречает, со всеми беседует – и в тоске пишет в дневнике, что ему нужен «человек, охраняющий входы», и почти кричит: «О, если бы меня заперли в тюрьму или больницу, я наделал бы там делов – а здесь, в суете, в бестолочи…»
Он пытается обороняться от этого потока. На дверях висит табличка: «Прошу даже самых близких друзей приходить только по воскресеньям»; в доме – другая: «Дорогие гости! Если бы хозяин этого дома даже умолял вас остаться дольше девяти часов вечера – не соглашайтесь!»
На родине Чуковского ждали не только письма и работа, но и новые хлопоты, и неприятные новости. Он хлопочет о пенсии для Зинаиды Николаевны Пастернак, фактически оставшейся без средств к существованию, – и к тому же после инфаркта.
К. И. читает жуткую работу Иванова-Разумника «Тюрьмы и ссылки»; чуть позже ему передают книгу Жореса Медведева «Очерки истории генетики», которая, пишет Чуковский, «взволновала меня до истерики»: общая картина того, что советская власть сделала и продолжает делать со страной, для него окончательно проясняется, превращаясь в масштабное, детально прописанное полотно. Места для давнишних счастливых иллюзий уже не остается.
Люди шепотом передают друг другу слухи о расстреле демонстрации в Новочеркасске.
1 июля Чуковский пишет в дневнике: «Отовсюду мрачнейшие сведения об экономическом положении страны: 40 лет кричать, что страна идет к счастью – даже к блаженству, – и привести ее к голоду; утверждать, что вступаешь в соревнование с капиталистич. странами, и провалиться на первом же туре – да так, что приходится прекратить всякое соревнование».
Погода хмурая, костер «Здравствуй, лето!» погублен проливным дождем, тысяча детей ушла не солоно хлебавши, сам Чуковский, объявляя им под ливнем об отмене костра, вновь простудился. Удался за все лето только один костер, прощальный, 19 августа.
Дневники К. И. фиксируют бесконечные встречи и разговоры с людьми, от которых он все больше устает: при таком наплыве посетителей уже ни жить, ни работать становится невозможно. Весь этот год у него в гостях и по делу – лингвисты, слависты, дипломаты, иностранцы, писатели… Один из наиболее частых гостей – американский славист и писатель Франклин Рив, который приезжал к Чуковскому вместе с женой и тремя детьми; дети довольно быстро научились говорить по-русски (стоит заметить, пожалуй: сын Франклина Рива от первого брака, Кристофер Рив, стал актером и прославился исполнением роли Супермена – неожиданный поворот сюжета «Чуковский и Супермен»).
В последний день лета 1962 года Франклин Рив привез к Чуковскому в Переделкино поэта Роберта Фроста. Дивный рассказ об этом дне оставила в «Записках об Анне Ахматовой» Лидия Корнеевна:
'Я не сильна в английском, но мне его стихи нравятся – он не только знает природу, он и сам как бы часть ее. Фрост побывал в Переделкине у Корнея Ивановича. Приемом занималась Марина, я никаких обязанностей не несла, но увидеть Фроста мне хотелось. Однако, накануне его приезда, наш лесной участок оккупировали, поближе к даче, шпики и репортеры, а когда Фрост, в сопровождении милого Рива, приехал, – дом оккупировали «переводчики» (в которых вообще не было нужды). Мне сделалось так противно, что я укрылась у себя в лесной норе (в небольшом домике, построенном специально для Л. К. в глубине участка; домик носил ироническое название «Пиво—Воды». –
– Ах, Лидия Корнеевна, здравствуйте! Вы уходите? Не уходите, я могу провести вас наверх!
– Благодарю вас, – ответила я. – Вы забываете, что я у себя дома и ни в чьем пропуске к отцу не нуждаюсь'.
Франклин Рив в своей книге о визите американского поэта в Россию оставил подробное описание встречи Чуковского и Фроста. Фросту было 88 лет, Чуковскому – 80. Оба получили звания почетных докторов в Оксфорде; делясь оксфордскими воспоминаниями, Фрост заметил, что поскупился на мантию. Чуковский, разумеется, мантию тут же надел (она да еще привезенный из Америки роскошный перьевой убор индийского вождя были его излюбленными нарядами, которые он охотно демонстрировал и гостям, и детям на праздниках) – и, «по его собственному выражению, пустился в пляс, как скоморох». С гостем Чуковский беседовал на «сложном и богатом английском», и Фрост, уставший уже от непривычной русской речи и постоянного перевода, при котором не улавливал часть происходящего, был очень этому рад.
Гости заглянули в библиотеку и пошли в дом; стол ломился от яств, на обеде присутствовали писатель Макс Поляновский, поэт Степан Щипачев, литературовед Юлий Оксман – и «распорядительницы», или переводчицы, которые, собственно, никому там особенно не были нужны; чувствовалось, что они приставлены к Фросту.
«Проницательность Чуковского, его яркий стиль поведения, эрудиция и дар выразительного слова и жеста задали тон вечеру. Мне было очень хорошо с этими людьми, чья широкая образованность и гражданское неравнодушие позволяли мне на подмосковной даче в лесу чувствовать себя оказавшимся в средоточии мировых жизненных сил, – рассказывает Рив. – За ужином Чуковский был и радушным хозяином, и переводчиком, и высокообразованным собеседником. Он посадил Фроста во главе стола, Щипачева по левую руку от него, а сам сел по правую. Они стали разговаривать втроем о русской кухне и лирической поэзии; Чуковский переводил и комментировал. Все остальные слушали».
Однако одна из распорядительниц вдруг «начала, к общему смущению, повторять то, что говорил Чуковский. Ее голос звучал громче и громче; Фрост, который был туговат на ухо, слышал все меньше и меньше. Вдруг она вскочила, желая подбежать к нему и прокричать прямо в ухо. Фрост отпрянул и загородился ладонью. „Уйдите, сядьте, – сказал он, замахав рукой, – нет, нет, нет, нет, нет, нет“. Он понятия не имел, зачем она вскочила, и решил, что ей вздумалось его поцеловать. Она села, несколько поостыв, и Чуковский снова взял застолье в свои руки».
И тем не менее атмосфера, невзирая на непрошеное вторжение сначала распорядительницы, затем неожиданно нагрянувшего корреспондента ТАСС, была праздничной, Чуковский и Фрост очень подружились – «впоследствии Фрост неоднократно с восторгом говорил об этом вечере, вспоминал, как Чуковский танцевал в оксфордской мантии и как они вместе осматривали его библиотеку… Корреспонденты, распорядительницы, доброхоты, патриоты – все они мешали Фросту знакомиться с Россией, и тем не менее много раз он чувствовал, что дотрагивается до России как она есть, – особенно в этот вечер…».
Через несколько дней Фрост встречался в Комарове с Ахматовой, но эта встреча была не бурной и праздничной, а скорее печальной: собеседники больше угадывали, чем ясно осознавали значение друг друга; недопонимали друг друга; скорее проявляли вежливость, чем живой интерес…
Ахматова вскоре попросила К. И. написать предисловие к ее «Поэме без героя», к просьбе присоединился «Новый мир», собиравшийся публиковать поэму. Чуковский работал над статьей весь сентябрь, Ахматова ждала с нетерпением. Лидия Корнеевна передавала ей вопросы отца, ему приносила ответы. Записывала: «С тех пор как Дед пишет эту статью, она меня всегда ждет». «Редакции Дед ответил „да, да, конечно, для меня это большая честь“; мне же стал жаловаться на бессонницу, склероз: „Я и так увяз в статьях о языке“, „Я превратился в полную бездарность“».
Он и сам пишет в дневнике: «Больше всего на свете я хотел бы написать об Анне Ахматовой. Но мозги у меня такие вялые, что выходит какой-то тусклый и бессмысленный набор слов». Это обычная его требовательность к себе: выходило как раз хорошо и дельно.
Пожалуй, Чуковский остался сейчас единственным, кто мог написать об Ахматовой как следует. Не так уж много оставалось в 1962 году людей, помнящих 1913 год, способных проанализировать поэму так, как она этого заслуживала, и внятно рассказать об этом читателю. В первые послереволюционные годы Ахматова, узнав, что Чуковский собирается о ней писать, по ее собственному свидетельству, задрожала: