считать, для православных еще вопрос по Закону Божию… И вот страшные вступительные испытания пройдены – о великое счастье! Приятные школьные хлопоты, так трогательно описанные Катаевым в «Парусе», – покупка ранца и пенала, школьной фуражки с гербом… Описан даже сам герб: у Катаева «05Г», Одесская пятая гимназия, у Чуковского – «два дубовых листочка, между ними две буквы и цифра – название нашей гимназии» (пятой гимназия стала позднее).
Учиться Коля Корнейчуков явно очень любил – даже жупел всех российских гимназистов, латынь, он знал на «отлично», умея понять ее звучную красоту и логику. Задатки будущего филолога в нем проявились сразу. В «Серебряном гербе» он пишет: «В нашем классе я считался чемпионом диктовки. Не знаю отчего, но чуть не с семилетнего возраста я писал без единой ошибки самые дремучие фразы. В запятых не ошибался никогда». Правда, писал он медленно и сажал неизбежные кляксы. Да и вряд ли он тогда вообще отличался опрятностью: в повести там и сям раскиданы замечания о вихрах, грязных руках, всклокоченном виде. Скорей всего, в этом случае не стоит сомневаться в автобиографичности подробностей.
Другие воспоминания гимназического и дворового детства остались жить в «Евгении Онегине»: часть их Чуковский отдал двум своим героям – «Худому» и Ленскому – а часть рассказывает сам, «от автора». Вот он обращается к читателю:
Вторую прогимназию Чуковский вспоминал с любовью. В 1936 году, приехав в Одессу, он записывал в дневнике: «в эту прогимназию я побежал раньше всего». Может быть, потому, что с ней не были связаны горестные воспоминания об исключении. Судя по прозе, которую можно условно считать автобиографической, безоблачным время учебы назвать нельзя: были и конфликты с учителями, одноклассниками и старшими учениками, но были и друзья, и любимые преподаватели.
В 1896/97 учебном году прогимназия стала шестиклассной, а в 1897/98-м – восьмиклассной. Переименованная в Пятую мужскую гимназию, она летом 1898 года переехала в новое, специально для нее построенное здание. Здесь Коля Корнейчуков проучился совсем недолго – но поучиться успел, иначе не возникла бы в тех же его дневниках 1936 года «подлая пятая гимназия». По подсчетам Натальи Панасенко, распутывавшей историю исключения, получается, что по этой причине из «подлой пятой» Колю исключить могли не раньше седьмого класса. Петербургский филолог Лев Коган, учившийся в той же гимназии в то же время, пишет, что из шестого. Чуковский в «Серебряном гербе», воспоминаниях о Житкове и некоторых других произведениях вообще называет пятый класс. «Исключен из пятого класса по указу о кухаркиных детях» – это повторяется в любой его биографии, о пятом классе говорит даже неумолимо преданная фактам Лидия Корнеевна. Да и в «Серебряном гербе» героя выгоняют из школы года через два после смерти Александра III, то есть в 1896 году.
И сам герой повести кажется гораздо более инфантильным, чем полагалось бы шестнадцатилетнему (и даже четырнадцатилетнему, каким он был в 1896-м) парню: возится с ежиком, размазывает слезы грязными кулаками, всей душой отдается запусканию воздушных змеев, ходит хвостом за знаменитым Уточкиным и все еще думает о том, что из камышинки можно сделать пику… Чуковский чуть сдвинул события, сделав своего героя на несколько лет моложе, чем требует историческая справедливость. Горе стало более детским, несправедливость – куда более острой и очевидной: одно дело – исключать из гимназии за социальное происхождение еще несмышленого двенадцатилетку, и совсем другое – шестнадцатилетнего парня, уже усатого и читающего Писарева и Добролюбова, – даже если повод и в том, и в другом случае надуманный. Но о причинах исключения из гимназии мы еще поговорим.
«Гимназия наша до сих пор считалась далеко не из лучших; она помещалась на бедной Новорыбной улице и частью окон выходила на Куликово поле и на вокзал, и в ней получали образование главным образом дети железнодорожников – конторских служащих, иногда даже обер-кондукторов или контролеров, что у некоторых вызывало презрительную улыбку и пожимание плечами», – вспоминал Катаев. И он, и его брат Евгений, будущий соавтор Ильфа, тоже учились в Пятой мужской – уже после того, как оттуда был изгнан Николай Корнейчуков. Крепче всего из школьных подробностей в катаевском «Роге Оберона» запоминается запах свежей замазки: стекольщик в начале декабря выскребает из рам старую замазку и вмазывает новую. А еще – сводчатые окна актового зала, стеклянные двери в классах, плиточный пол коридора… Так и слышатся гулкие шаги в напряженной гимназической тишине. У Чуковского в повести и ранней поэме «Нынешний Евгений Онегин» находим другие детали: тяжелая дубовая дверь, запах мастики – полотеры натирают пол. Шинельная с учительскими калошами, молельня в коридоре и «рыдальня» – кабинет директора. Директор-немец, истово верноподданный, с чрезмерно стилизованной, псевдорусской речью. Инспектор, во всем старающийся подражать директору («Инспектор Прошкой назывался и был великим шутником, зане еврея звал жидом»). Молебны перед началом уроков. Греческие глаголы, подстрочники, дроби. Воспитание любви к государю. «Страховка от дурного балла», придуманная одноклассником. Перемена: кто-то жует завтрак, кто-то молится… «И грек вошел, и все мы встали, как волоса на голове».
Мальчик был далеко не паинька. В воспоминаниях о Житкове Чуковский пишет: «Я принадлежал к той ватаге мальчишек, которая бурлила на задних скамейках и называлась „Камчаткой“». В русской литературе гимназические порядки описывались не раз; очевидно, что почти непременная скука, обязательная зубрежка и жесткая дисциплина не могли не угнетать непоседливого умного мальчишку. Он то и дело выдумывал новые развлечения и игры, которые гимназическому начальству казались злонамеренным бунтом. Обострилась ситуация уже к третьему классу: мальчики вступили в трудный возраст.
Первый бунт был совершенно анекдотическим – он описан в тех же воспоминаниях о Житкове. Директор гимназии Юнгмейстер, словесник, говоря об устаревших словах, объявил, что слово «отнюдь» скоро умрет. «Я от всей души пожалел умиравшее слово и решил принять самые энергичные меры, чтобы предотвратить его смерть и влить в него, так сказать, новую жизнь: упросил всю „Камчатку“, около десяти человек, возможно чаще употреблять его в своих разговорах, тетрадках и на уроках, у классной доски», – рассказывает Корней Иванович в воспоминаниях. Полкласса всякий раз вместо «нет» хором вопило «отнюдь», и подстрекатель этого «бессмысленного бунта» был на два часа оставлен без обеда. Зато с этого случая началось сближение с одноклассником Борисом Житковым, умным и замкнутым мальчиком, до тех пор не обращавшим на «вертлявого и болтливого» (это самохарактеристика) Корнейчукова ни малейшего внимания.
В третьем классе случилась и та самая диктовка с «телефоном», которая вошла и в автобиографическую повесть, и в «Нынешнего Евгения Онегина»:
«Ты помнишь, привязал бечевку / К его ноге, пиша диктовку, / Дабы при каждой запятой / Он дергал связанной ногой. / Вы это звали телефоном… / Но сей полезный телефон / Начальством не был оценен…»
Из-за разницы в скорости письма друзья понаставили запятых и восклицательных знаков посреди слов. Получили свои «нули» (худший балл) и намяли чемпиону диктовок бока так, что он три дня отлеживался дома.
Были среди подвигов Коли Корнейчукова и прогулы, о чем он сам упоминает. В «Онегине» – вскользь: «… и скоро ль ты познал казну, как я когда-то в старину?» Среди одесских школьников чуть не до сих пор сохранилось слово «казенничать» – прогуливать. В дневниках – в 1926-м – прямым текстом: «Я казенничал. То есть надевал ранец и вместо того, чтобы идти в гимназию, шел в Александровский парк. Помню один день – туман, должно быть, октябрь. В парке была большая яма, на дне которой туман был еще гуще. Я сижу в этой яме и читаю Овидия, и ритм Овидия волнует меня до слез». Казенничал он много: слишком уж несовместимы были любопытный подвижный подросток и убийственная гимназическая рутина. Маму вызывали в школу – и легко догадаться, что она могла услышать от директора. Она приходила домой убитая горем, «с почерневшими веками», ложилась, страдая жестокой мигренью, и сестра Маруся бросала на Колю сердитые взгляды, и сам он мучился, чувствуя себя виноватым и жалея маму.
В «Евгении Онегине» Чуковский перечисляет вехи жизни обычного школьника: в первом классе «увлекался чехардою», «пытался во втором идти в Америку пешком», в третьем «бредил спортом» и