упорядоченной системой градостроения. Именно так видится столица Российской Империи одному из главных (анти)героев романа сенатору Аблеухову:
«И вот, глядя мечтательно в ту бескрайность туманов, государственный человек из черного куба кареты вдруг расширился во все стороны и над ней воспарил; и ему захотелось, чтоб вперед пролетела карета, чтоб проспекты летели навстречу – за проспектом проспект, чтобы вся сферическая поверхность планеты оказалась охваченной, как змеиными кольцами, черновато-серыми домовыми кубами; чтобы вся, проспектами притиснутая земля, в линейном
Если Петербург в романе Белого олицетворяет космизированное упорядочивающее Начало, то человек в нем (Петербурге) отображает первозданный и первородный Хаос. Преломленный через искаженное индивидуальное сознание, город также начинает восприниматься в форме Хаоса. Другими словами, хаотичен не сам город (напротив, он космичен!), а хаотично
«Незнакомец мой с острова Петербург давно ненавидел: там, оттуда вставал Петербург в волне облаков; и парили там здания; там над зданиями, казалось, парил кто-то злобный и темный, чье дыхание крепко обковывало льдом гранитов и камней некогда зеленые и кудрявые острова; кто-то темный, грозный, холодный оттуда, из воющего
Водоворот жизненного потока, который обрушивается на читателей романа благодаря мировосприятию автора и его (анти)героев, – в общем-то все тот же Хаос. Он способен увлечь читателя в никуда, захлестнуть, погубить. Но этого не происходит, ибо упорядоченное пространство петербургских улиц, набережных, переулков и садово-парковых ландшафтов в конечном счете обуздывает природную и людскую стихию и направляет ее в нужное русло. И как Космос побеждает Хаос, так и Петербург укрощает человека. В политическом ракурсе – то же: эсеровская вседозволенность безуспешно противостоит петербургской гармонии и ее космической упорядоченности, которые в конечном счете переламливают, превращая в ничто необузданную силу беспорядка и хаотическое начало.
Главная упорядочивающая и организующая магистраль города – Невский проспект, ему Белый также приписывает космическую значимость: «Более всего он (сенатор. –
«Невский Проспект обладает разительным свойством: он состоит из пространства для циркуляции публики; нумерованные дома ограничивают его; нумерация идет в порядке домов – и поиски нужного дома весьма облегчаются. Невский Проспект, как и всякий проспект, есть публичный проспект; то есть: проспект для циркуляции публики (не воздуха, например); образующие его боковые границы дома суть – гм… да:… для публики. Невский Проспект по вечерам освещается электричеством. Днем же Невский Проспект не требует освещения. Невский Проспект прямолинеен (говоря между нами), потому что он – европейский проспект; всякий же европейский проспект есть не просто проспект, а (как я уже сказал) проспект европейский, потому что… да… Потому что Невский Проспект – прямолинейный проспект. Невский Проспект – немаловажный проспект в сем не русском – столичном – граде. Прочие русские города представляют собой деревянную кучу домишек. <…>»
Ряд эпизодов «Петербурга» навеян личными трагическими воспоминаниями об отвергнутой любви и намерении покончить с собой, бросившись с моста или с нанятой лодки в Неву, о чем писатель подробно пишет в своих мемуарах. Об этом же он рассказывал в 1921 году Ирине Одоевцевой: «<…> Нигде в мире я не был так несчастен, как в Петербурге… Сколько было приездов с предчувствием неминуемой гибели, сколько ужасающих, постыдных отъездов-бегств. Я всегда тянулся к Петербургу и отталкивался от него. Я и свой лучший роман назвал „Петербург“ – по совету Вячеслава Иванова, правда. Я хотел безвкусно „Лакированная карета“. С таким бездарным названием весь роман мог провалиться в небытие. А ведь это лучшее, что я создал. Запись бреда. Такого ведь до меня нигде не было. Даже у Достоевского. Когда я писал, все время жил в кошмаре. Ужас! Ужас! Кошмар днем и ночью! Наяву и во сне бред. <…> Я тогда… пересоздал Петербург. Мой Петербург – призрак, вампир, материализовавшийся из желтых, гнилых лихорадочных туманов, приведенных мною в систему квадратов, параллелепипедов, кубов и трапеций.<… > Видите? Я вот так воссоздал Петербург. Это не только Петру, это и мне Евгений крикнул: „Добро, строитель чудотворный! Ужо тебе!“ <… > Я населил свой Петербург автоматами, живыми мертвецами. Я сам тогда казался себе живым мертвецом. Я и сейчас мертвец. Да, мертвец – живой мертвец. Разве вам не страшно со мной? <…>» А то, что Белый сказал по данному поводу в своем романе, давно уже стало хрестоматийным:
«Петербург, Петербург!
Осаждаясь туманом, и меня ты преследовал праздною мозговою игрой: ты – мучитель жестокосердый; ты – непокойный призрак; ты, бывало, года на меня нападал; бегал я на твоих ужасных проспектах и с разбега взлетал на чугунный тот мост, начинавшийся с края земного, чтоб вести в бескрайнюю даль; за Невой, в потусветной, зеленой там дали – повосстали призраки островов и домов, обольщая тщетной надеждою, что тот край есть действительность и что он – не воющая бескрайность, которая выгоняет на петербургскую улицу бледный дым облаков.
От островов тащатся непокойные тени; так рой видений повторяется, отраженный проспектами, прогоняясь в проспектах, отраженных друг в друге, как зеркало в зеркале, где и самое мгновение времени расширяется в необъятности эонов (эпох. –
О, большой, электричеством блещущий мост!
Помню я одно роковое мгновение; чрез твои сырые перила сентябрёвскою (так!) ночью перегнулся и я: миг, – и тело мое пролетело б в туманы.
О, зеленые, кишащие бациллами воды!
Еще миг, обернули б вы и меня в свою тень… <…>»
Действие романа напоминает шторм на море: то в одной, то в другой главе постепенно (или вдруг) нарастает напряжение, заканчивающееся «взрывом» – кульминационным моментом и символом всего повествования (а в последней главе раздается уже не символический, а совершенно реальный взрыв). Подобно буре, несколько раз (и с нарастающей напряженностью) появляется на страницах романа оживший символ Петербурга –
«Александр Иванович Дудкин услыхал странный грянувший звук; странный звук грянул снизу; и потом повторился (он стал повторяться) на лестнице: раздавался удар за ударом средь промежутков молчания. Будто кто-то с размаху на камень опрокидывал тяжеловесный, многопудовый металл; и удары металла, дробящие камень, раздавались все выше, раздавались все ближе. <… >
Раскололась и хряснула дверь: треск стремительный, и – отлетела от петель; меланхолически тусклости проливались оттуда дымными, раззелеными клубами; там пространства луны начинались – от раздробленной двери, с площадки, так что самая чердачная комната открывалась в неизъяснимости, посередине ж