был разработан и утвержден «сценарий» ликвидации безвинного поэта, от которого не осталось даже могилы). В отличие от карикатурного вида своего патрона Ягоды (оба были расстреляны спустя семь лет) Агранов имел артистическую внешность, нравился женщинам, многие из которых становились его любовницами (в частности, Лиля Брик – подруга Маяковского и секретный агент ОГПУ). С Белым у Агранова состоялся столь же высокоинтеллектуальный разговор на литературно-философскую тему, какой он когда-то имел с Гумилёвым. Скорее всего, в эти минуты сановный чекист даже сравнивал свою прежнюю жертву с новой. Но Белому повезло – на время его оставили в покое (скорее всего, по личному ходатайству Мейерхольда, а в дальнейшем – и по личному указанию Сталина)…
В Москве Белого ждали дальнейшие хлопоты, связанные с «делом антропософов». Подписка о невыезде не позволяла Клавдии Николаевне выехать из Москвы в Детское Село. Кроме того, постоянно возникали формальные трудности: официально она не считалась женой писателя А. Белого, и тот был вынужден во всех случаях именовать ее своим секретарем. Требовалось узаконить сложившиеся семейные отношения. Бывший муж Клавдии Николаевны П. Н. Васильев никогда не возражал против развода (тем более что у него тоже давно уже была гражданская жена). Против развода Клоди категорически возражала ее мать исходя в основном из «домостроевских» принципов. Но теперь свои условия диктовали не субъективные взгляды, а жестокая жизненная необходимость. По обоюдному согласию супруги Васильевы оформили развод, а 18 июля 1931 года (через две недели после освобождения) в районном загсе был зарегистрирован брак Клавдии Николаевны с гражданином Бугаевым Борисом Николаевичем (и она тоже стала Бугаевой). Одновременно А. Белый оформил завещание, по которому К. Н. Бугаева становилась единственной наследницей его скромного имущества, но главное – к ней переходило посмертное авторское право писателя на все произведения, как изданные, так и неизданные.
Следствие по «делу антропософов» тем временем шло своим чередом, и А. Белому вскоре пришлось давать письменные показания о своих идейных пристрастиях. Он направил в ОГПУ несколько заявлений, где не столько оправдывал себя, сколько разъяснял сущность и истинные цели антропософского движения, а также защищал своих арестованных друзей. В частности, он писал:
«<…> Считаю статьи, подобные напечатанной в „Советской Энциклопедии“ и характеризующие Антропософию, как „выявление германского милитаризма“, безграмотным набором слов, и кроме того искажающим факты, могущие быть подтвержденными (травля Штейнера в милитаристических журналах, попытки фашистов нанести оскорбления действием, пожар „Гётеанума“ и т. д.); такие статьи создают легенды с неприятными последствиями для бывших членов „Русского [Антропософского] Общ[ества]“, не причастных к политике; если бы в ныне мне неизвестном „Международном [Антропософском] Общ[естве]“, насчитывающем более 10 000 членов, и оказались бы темные личности, так это печальная участь всех обществ, не повинных в искажении их духа единицами; и тем паче: ныне подследственные мои близкие друзья, не имеющие касания к конкретной жизни западного общества, – не ответственные за образ мыслей им неизвестных западных антропософов… <…>»
Позже письмо аналогичного содержания Белый направил в адрес прокурора, занимавшегося следствием по «делу антропософов». Но и этого оказалось недостаточно. Тогда Андрей Белый обратился в «высшую инстанцию» – написал И. В. Сталину. Это письмо настолько интересно, что его стоит привести полностью:
«Москва 31 августа 1931 года.
Глубокоуважаемый Иосиф Виссарионович! Заострение жизненных трудностей после ряда раздумий и бесплодных хлопот вызвало это мое письмо к Вам; если ответственные дела не позволяют Вам уделить ему внимания, Вы его отложите, не читая.
То, что я переживаю, напоминает разгром; он обусловлен и трудностью моего положения в литературе, которой начало – статья Троцкого, искажающая до корня мой литературный облик и раздавившая меня как писателя в 1922 году; до нее – деятельность моя не вызывала сомнений, ибо все знали, что я сочувственно встретил Октябрьскую революцию и работал с Советской властью еще в период бойкота ее: и в Пролеткульте (иные из моих бывших учеников – ныне видные пролетарские писатели) и в ТЕО (театральный отдел. –
Книги мои приемлемы для цензуры и даже встречают одобрение; но отношение ко мне строится по статье Троцкого; отношение это и стало фоном, на котором углубляется в эти дни инцидент, ломающий здоровье, самую жизнь и просто лишающий возможности работать дальше.
Моя нынешняя жена, Клавдия Николаевна Бугаева (до „загса“ со мною – Васильева) с момента нашего с нею переселения в Детское Село и устройства жилища была арестована, как Васильева, в Детском 30-го мая 31-го года, а 3-го июля освобождена, и дело о ней прекращено; но с нее взяли подписку о невыезде из Москвы до окончания дела бывших членов „Русского Антропософского Общества“, заметив, что временное прикрепление есть просто „формальность“.
Бросив срочную работу, комнату, найденную с невероятным усилием, с риском ее лишиться для себя и жены, я приехал в Москву, где два месяца живу без помещения, возможности работать, в бесполезных шестинедельных хлопотах – заменить жене временное прикрепление к Москве временным прикреплением к Детскому. Сейчас мы с женою живем в помещении ее бывшего мужа, доктора П. Н. Васильева, в обстановке для нас весьма трудной.
Статья Троцкого, поставившая меня в фальшивое положение, сказалась и в том, что шестинедельные хлопоты о замене жене места временного прикрепления (Москвы на Детское), или эта „формальность“, как ей сказали, – ничем не разрешились; а эта неразрешенность в силу стечения особенно неблагоприятных условий вынужденной жизни в Москве выбивает нас из всех норм жизни, грозит лишением крова и невозможностью мне работать в будущем; и особенно подчеркивает основной тяжелый вопрос о трудностях мне быть литератором.
Деятельность литератора становится мне подчас невозможной; и на склоне лет подымается вопрос об отыскании себе какой-нибудь иной деятельности, ибо каждая моя новая работа, даже признаваемая как нужная и интересная, вопреки спросу на мои книги, требует с моей стороны вот уже скоро десять лет постоянных оправданий и усилий ее провести; каждая моя книга проходит через ряд зацепок, обескураживающих тем более, что участие мне в журналах почти преграждено; на мою долю выпадает писание толстых книг (до 30 печатных листов), требующих огромных усилий; а они лежат чуть ли не до года до выхода в свет, что ставит в весьма трудное и моральное и материальное положение; написать толстый том, убить год на него, произвести большую нервную работу с мыслью, что она будет лежать года и что произведенная работа не вознаграждена, – в моем возрасте все тяжелее, ибо нервы истрепаны, здоровье расстроено, прежних физических сил уже нет и не может быть.
Возникает горестный вопрос: неужели таким должен быть итог тридцатилетней литературной деятельности? Случай с женой заостряет мое положение уже просто в трагедию. Может быть, жест этого моего письма к Вам – вскрик отчаяния и усталости и недомогания; так и отнеситесь к нему, но, если бы Вы мне смогли помочь в инциденте с женой, для меня эта помощь была бы стимулом к преодолению и других трудностей, которых не мало.
Еще раз простите меня за беспокойство. Остаюсь с глубоким уважением – Борис Бугаев (Андрей Белый)».
Письмо Белого не может не восхищать! Прежде всего это – документ, свидетельствующий о его высоком гражданском мужестве и истинном человеческом достоинстве. В нем нет ни принятого уже в то время славословия в адрес вождя и тем более заискивания перед ним. Как будто не к всесильному Сталину обращается писатель, а к соседу по коммунальной квартире – спокойно, просто, по существу. Он не умоляет и не требует – всего лишь излагает неприглядные факты, которые не мешало бы знать руководителю правящей партии и фактическому правителю страны. Идеологические акценты также выбраны и проставлены грамотно: А. Белый удачно сыграл на лютой ненависти Сталина к Троцкому, спровоцировавшему в 1922 году разнузданную травлю писателя, объявившему его «покойником», а в конечном счете самому оказавшемуся «политическим трупом»…
Добившись формального разрешения на выезд жены за пределы Москвы, Белый с Клавдией Николаевной вернулись в Детское Село, где прожили до конца 1931 года. Здесь его навещали Всеволод