— Это таинство жизни, — говорил он нам. — Из крошечного зернышка пшеницы вырастает колос, из желудя — могучий дуб, способный пережить человека. Вы только что заглянули в микроскоп и рассмотрели клетку. Это основа всего сущего. Клетка может делиться, размножаться. От клетки к семени, от семени к организму, от организма к природе — вот что такое жизнь. Берегите же зернышко, без него не будет и жизни, а значит, и нас с вами. А его так легко погубить!
Он показывал, как проращивать семена, сажать их, поливать землю и радоваться каждой веточке, каждому листику…
Но я так и не стал ботаником. Однажды, когда мы, после каникул, пришли к старику, дверь его комнаты оказалась запертой. Запертой навсегда. Потому что когда она открылась, это уже была дверь совсем другой комнаты.
Да, я не стал ботаником и, к стыду своему, почти не разбираюсь в растениях. Но семена прорастают не только в земле, но и в душах. Я сохранил бережность ко всему живому, будь то травинка или муравей, красавец-олень или захудалая дворняжка, никогда не взял в руки охотничье ружье либо удочку.
Былинка, которую так легко, походя, раздавить, ассоциируется у меня с самой природой. Мы слишком долго добивались властвовать над ней и в то же время были уверены в ее неуязвимости, «Не ждать милостей от природы!» — как часто раздавался этот воинственный клич. Но вдруг оказалось, что природа — та же былинка, и растоптать ее совместными усилиями просвещенного человечества совсем не трудно…
Таинство жизни, о котором поведал старик, все еще остается таинством. Мы готовимся осуществить искусственный интеллект, но по-прежнему не способны создать простейшую живую клетку…
Со вторым стариком судьба свела меня вскоре после окончания института. Я выполнял поручение научно-технического общества. Надо было навестить ученого, прикованного болезнью к дому, и вручить ему приглашение на конференцию, которым он при всем желании не мог воспользоваться.
Поручение не радовало: запахи лекарств, спертый воздух непроветриваемого помещения, хождение на цыпочках, постные лица родственников — вот что представил я себе, нажимая кнопку звонка.
Дверь открыл одетый в теплую венгерскую пижаму, отделанную витым шнуром, старик с прозрачным приветливым лицом и белыми, без малейшего оттенка, волосами. Такую седину называют благородной.
Даже не спросив, кто я, откуда и зачем пожаловал, он провел меня в кабинет, не позволив снять ботинки.
Я собирался произнести подобающие случаю слова, вручить пригласительный билет и откланяться.
— Подождите, — остановил меня старик. — Надеюсь, вы располагаете временем?
Я смущенно кивнул.
— Вот и отлично… Сейчас попьем чайку, а потом — к делу. Терпеть не могу спешки!
Он вышел нетвердой, семенящей походкой, точно боялся упасть, оторвав ногу от пола.
Это я подумал, глядя ему вслед. А затем от нечего делать начал разглядывать кабинет и почувствовал себя так, словно, сам того не ожидая, очутился в музее.
Именно таким я представлял обиталище ученого начала века. Массивные книжные шкафы с вычурной резьбой под темным лаком, с тусклыми стеклами, за которыми, будто гвардейцы на плацу, выстроились в шеренги тисненные золотом корешки старинных книг… Почти черный, необъятных размеров письменный стол, впору министру… Стеллаж с допотопными физическими приборами — один из них, электрофорную машину, я узнал по картинке в старом учебнике…
На стенах — литографированные портреты: Яблочков, Якоби, Попов.
Словно и не поднимался я полчаса назад по эскалатору метро, не перебегал поток «Москвичей» и «Побед» под свист возмущенного такой дерзостью регулировщика.
…Возвратился старик, шатко балансируя с подносом. Поставил на край стола стаканы в серебряных подстаканниках, печенье, тарелку с бутербродами, придвинул кресла.
Настенные часы отбили два удара. Я вздрогнул в предчувствии чего-то необыкновенного: на меня подействовала непривычная обстановка. Казалось, воздух наэлектризован так, будто день и ночь безостановочно работала сошедшая со страниц дореволюционного учебника электрофорная машина…
«Мистика!» — подосадовал я.
— Не стесняйтесь, — мягко проговорил старик. — Пейте, остывает.
Он принялся объяснять, как надо заваривать чай, чтобы напиток имел приятный вкус, оказывал тонизирующее действие и не вызывал сердцебиения.
Пожилые часто словоохотливы. Не каждому по душе выслушивать стариковскую исповедь. И дело вовсе не в равнодушии к чужой жизни, не в душевной черствости. Нужно быть Ираклием Андрониковым, чтобы завладеть вниманием слушателей не на минуты — на часы. Большинство же из нас рассказывают скорее для самих себя. Слушатели нужны в качестве катализатора, и только.
Рассказывая, старики воскрешают прошлое. Молодые живут настоящим. Разговор идет как бы на разных языках, и это отталкивает…
Угощавший меня ученый не пытался вспоминать «случаи из жизни» и тем более читать нравоучения. Но ушел я от него около полуночи в приподнятом настроении и не с пустыми руками. Как жаль, что только теперь я смог оценить его подарок!
И снова память фокусирует взгляд на руках — бескровные пальцы, узкая кисть. А рядом целлофан с наклеенными кусочками слюды, пара фотопластинок со смытой эмульсией, иначе говоря, обыкновенных стекол, столько же листочков тонкой прозрачной серой пленки.
Руки старика накладывают листок на листок, поворачивают один относительно другого, воспроизводя солнечное затмение в миниатюре: сложенная в два слоя пленка становится на просвет темнее, как бы наливается чернотой.
Я снисходительно улыбаюсь: так и должна вести себя поляроидная пленка. Но вот на стол ложится стеклянная пластинка, на нее листок поляроида, затем целлофан со слюдой, снова поляроид и сверху вторая пластинка.
Старческие пальцы с минуту примериваются, потом цепко берут стекла за ребра и подносят к свету. Я вскрикиваю как от удара: красавица-бабочка распростерла крылья, сверкающие чистой воды рубинами, изумрудами, голубыми сапфирами…
Да, это и был удар. Удар по воображению, сорвавший лавину эмоций. Удар, умело подготовленный и мастерски выполненный. Неторопливые, кажущиеся неумелыми манипуляции со стеклышками и пленками загипнотизировали меня. А ведь я должен был предвидеть результат!
— Показать еще? — спросил старик, наслаждаясь моей растерянностью. — У меня много этого добра, впору устроить выставку: народный умелец, талантливый самоучка!
— Еще бы! — воскликнул я восторженно.
Передо мной возникали изысканные витражи. Подобных я не видел и не увижу. Ни в средневековых соборах, ни в музеях. Неописуемо чистые цвета, то плавно переходящие один в другой, то сталкивающиеся в непримиримом контрасте.
Это было что-то, несомненно, новое, если не в науке, то в искусстве. Затрудняюсь определить его жанр. Приходит на ум прикладное искусство, но отнести к нему увиденное мною значило бы допустить непростительное упрощенчество. Изящество формы и чистота цвета образовали гармоничное единство, которому хотелось поклоняться словно языческому божеству.
Но главное ждало меня впереди. Старик снял с полки стеллажа какой-то, по виду не менее допотопный, чем остальные, прибор, включил вилку в розетку осветительной сети, отключив предварительно настольную лампу. Вспыхнул свет, и витражи обрели объем, насытились пространством, вписались в бесконечность!
Напомню, что в то время еще не существовало ни лазеров, ни голографии.
— Вашей коллекции место не на выставке самодеятельного творчества, а в Эрмитаже! — сказал я убежденно. — Вы великий художник!
Старик улыбнулся. Странная это была улыбка…
— Я всего лишь ученый. Но если бы на моем месте действительно оказался художник… — он запнулся и, помолчав, продолжил: — Нет, пустяки вс»! Не могу без дела, вот и придумал забаву.
— Какая же это забава?! — задохнулся я от возмущения. — Это… Это…