Когда я совсем иссяк, пришел Костин. Странно посмотрел на меня и спросил:
«Что? Так ничего?». «Что ничего?» — сказал я. «А ты что, совсем того?» — сказал он. Я его не понимал. «Ты нас даже не познакомил» — сказал я. «Дурак! — сказал он, — снял бы с нее штаны и познакомился бы. Дурак!» — повторил он.
Я покраснел как мог. Она и глаз не приоткрыла и не сказала ни да, ни нет. Как будто дело шло не о ней. «Было у тебя полчаса, — сказал он, — фронтовая норма, сам виноват, а теперь мне уже некогда, я уезжаю. Дурак! Она славная девочка…» — и уехал. Я вышел их проводить, посмотрел на Пальму. Митурич ехала на низкой гнедой кобыле, пузатой и грязной по брюхо. Кто их в тылу чистит. Некогда. Они стоят в ямах, накрытых хворостом, а навоз по брюхо.
О Митурич стало мне все интересно. Я приложил к ней прилагательное «странная», и так стали ее называть: «Странная Митурич».
Действительно, она была странной, эта юная «Пышка».
Митурич приехала в тылы нашей части месяца за три до нашей встречи.
Гражданская девочка с косой (поначалу коса была ниже пояса) сказала: «Хочу бить немцев». Ей выдали красноармейскую книжку, солдатское обмундирование и приписали к роте связи телефонисткой. Дело нехитрое. Она быстро научилась кричать по часу в трубку: «Тюльпан… Тюльпан… Я Роза… Командир ушел в подразделение, скоро будет… Связи со штабом нет» — и еще несколько фраз, очень важных на войне. Как мне рассказали, она была цветочек, к которому прикоснуться было кощунством, и только лохматый шмель мог забраться в него, чтобы попить соку. И такой шмель нашелся. В тыловых частях были так называемые (на блатном диалекте) «придурки». Выписанные из санроты, еще не совсем здоровые бойцы. Их оставляли в тылу на месяц, на два до подхода к кондиции (убивать не совсем здоровых — грех). Однажды в большой землянке телефонисток к ней подошел Махмуд, «придурок» из Средней Азии, владевший лексиконом из десяти слов, давно болтавшийся в тылу (так как умел ублажать начпрода майора Сыса). Заросший и грязный как черт, протянул руку и сказал:
«Пойдем со мной». Она, свободная в тот момент, поднялась и молча пошла за ним к двери. Странность произошедшего оставила всех в шоке. Через полчаса Махмуд возвратился, как снаряд, пробивший три наката. Его кто-то в шутку, совсем не ожидая того, спросил: «Ну как?» Махмуд поднял большой палец и сказал: «Девочка был! Во!!!» Вскоре и она возвратилась, села на свое место и начала вызывать Тюльпан (не помню) или Нарцисс. Спокойно и неизменно. Описание этого эпизода мгновенно распространилось на всю бригаду, и нашлось множество не веривших, но желающих проверить. Особенно голодными были лейтенанты — взводные с передовой. Ротные и батальонные, имевшие в своем распоряжении санинструкторов, медсестер и фельдшеров, способствовали своим лейтенантам «отметиться» в тылу, во время затишья.
Она относилась очень ровно ко всем. Пришел, позвал ее любой, и она шла с ним. Не отказывала, не отвечала, не выражала пристрастия или неудовольствия, не участвовала в выпивках, весельях (в тылу они бывали), в коллективных встречах. С мужчинами не вела посторонних разговоров. Работала прилежно и не «отказывала». Так жила. Все были равными перед нею.
Особым отличием пользовался у нее лишь один капитан Костин. Он был командиром батальона, и в день, когда он приезжал, она не принимала никого. Он подарил ей офицерское обмундирование и предложил ей быть его женой.
Одежду она приняла без восторга и даже благодарности. Оделась в нее, и все. Стать его женой отказалась. Он потом мне передал: «Я пришла сюда воевать. И воюю». «Каждый делает, что может, для победы, — сказала она. — Мне очень жаль всех, и я их жалею. Твоя жена жалеть не сможет. Подожди до конца войны, и буду тебе хорошей женой. Мне ты нравишься».
Костин еще сказал: «Смешно рассказывала, ты говорил ей о Соллертинском, а сказать: «сними штанишки» не смог». — «Не могла же я сделать этого без просьбы».
Все пред нею были равными, и общество никого не выделяло. Однако Махмуда почему-то все невзлюбили.
Однажды он при капитане вошел в землянку и опять сказал ей: «Пойдем со мною». Капитан встал и спросил: «Что тебе нужно?» Махмуд сказал: «Она такая!» Капитан сильно ударил Махмуда кулаком в лицо. Махмуд упал, быстро встал, утирая кровь из-под носа. Капитан сказал: «Теперь иди, пожалуйся».
«Зачем жаловаться, — ответил Махмуд, — теперь пойду умирать. Не надо лазить, где не твоя нора».
Но такова жизнь. Махмуда невзлюбили все офицеры и старшины, и начальники, и девушки. И убедили Сыса отправить его в роту на передовую. Надев шинель и собрав свой сидор, он зашел к Митурич и сказал: «За тэба ухожу помирать. Сам дурак. Сидел бы тыхо, и живой домой прышол к своя жена, а тепэр дурак, дурак… Все к нэму ходылы, а я один помирать. Неправильно».
Он вышел.
Митурич вышла с ним, взяла его под руку и провожала далеко по лежневой дороге, говорила и говорила с ним тихо, а он качал головой. Они медленно уходили. Потом она возвратилась и села к своему телефону…
Пион … Пион … Пион… Я Роза…
ЗИМНЯЯ СКАЗКА
Январь сорок второго продолжал идти, а мы продолжали стоять под Вороново. Стоять, сидеть и лежать в вонючем незамерзающем торфяном болоте, а немцы на горке в добротных домах деревни Вороново. Они топили печи, дымок постоянно вился из труб и раздражал нас и особенно наше начальство, смотревшее на Вороново в стереотрубу. Оно постоянно запрашивало зажигательных снарядов, но им так же постоянно отказывали — таких нет, да и других было так мало, что накрыть все дома проклятого Воронова не получалось. Минометных мин было в достатке, но они работают по живой силе, не сидящей в подвалах домов.
Я задумал изобрести зажигательную мину.
Вывернул головку со взрывателем, подвесил над костром и выплавил тол (он плавится и горит, но взрывается только при детонации), залил в чугунный корпус горючую жидкость из противотанковой бутылки, завернул на место головку и выстрелил из миномета. Поднялся сильнейший шум и вой. Минометчики и я с ними попадали на землю и закрыли уши.
Жидкость залита «с просветом». Она бултыхалась, и в полете мина кувыркалась в воздухе, не глядя на свое оперение. Летела она как-то медленно, вследствие этого мы видели весь ее полет, и особенно когда она завернула в лесочек, где стояла наша химрота.
Ударив в автомобиль, она взорвалась, но никого не ранила (к моему счастью) и машину не подожгла. Взрыватель головки оказался слишком большим. Жидкость рассеялась в пыль и машина не загорелась, тоже к моему счастью.
Я решил заливать полностью — раз, и — отпилить кусок взрывателя — два, так, чтобы мина лишь раскрылась и жидкость вытекла из нее.
Были сильные морозы зимы 42-го года, и мне на воздухе ничего делать не удавалось. Пришлось пилить его в землянке, которая была полна народа. Все побаивались взрыва, но никто не уходил. Были недовольны, но терпели. Один старик Корчагин, писарь из старых ленинградцев, говорил и кричал, что если Левке нравится остаться с вырванным животом, пусть идет в окоп. Он скрипел и не утихал и надоел всем больше, чем я. Тут один лихой молодец из нашей разведки бросил патрончик от автомата в печку. Все это видели, кроме Корчагина, и когда он взорвался, хорошо над стариком посмеялись (старику было сорок пять).
Я резал этот проклятый взрыватель много раз, уменьшая и уменьшая его, и когда, наконец, моя мина подожгла лес в той же химроте, нашу часть передвинули от Воронова.
Потом я изобрел ружейный гранатомет — трубка надевается на ствол винтовки, в нее закладывается ручная граната, которая при выстреле холостым патроном газами толкается и летит довольно далеко. Но …