«Комета», бандура килограммов на тридцать, он ей очень гордился – и играл вместе с Deep Purple, играл вместе с Led Zeppelin, играл вместе с Black Sabbath… Роки Ролл был в то время лучший запасной барабанщик англо-американского рока. Соседи ему устраивали скандалы, ломились в дверь, орали, чтобы он прекратил издеваться, а он им тогда переставал чистить лед на тротуарах, и они падали и разбивали коленки. И носы, – бывший органист вновь улыбнулся слабой, рассеянной улыбкой, но уши его оставались непроницаемо-серьезными. Это была самая величественная, самая многозначительная часть его облика. – Как-то у него с ними в итоге пришло к компромиссу: четыре часа в день он имел право барабанить и за это исполнял свои дворницкие обязанности исправно. Я приходил к нему с новыми дисками и видел, что он стоит на тротуаре в одной рубашке – у него была для этих молодеческих забав старая красная ковбойка – и ломом долбит лед, и от него идет пар. Геракл в байковой ковбойке и с ломом.
Я к нему приезжал туда с целыми сумками дисков, и мы слушали с ним все подряд, все, что я умудрялся купить и выменять на черном рынке на Страстном бульваре, все, начиная от Mamas and Papas и кончая King Crimson. Мы были всеядны. Мы пожирали музыку галлонами и тоннами. У него была вертушка «Аккорд», гробик с железной иголкой, которая на пятом проигрывании уничтожала диск, и я водружал на него пластинку и нажимал кнопку и крутил большую круглую ручку. Это всегда был мистический момент – рождение звука. Роки завешивал единственное окно своей комнаты одеялом. Если он этого не делал, рано или поздно в окне появлялась харя алкоголика и просила стакан. Мы сидим с Роки на полу, спинами прислонившись к стене, между ногами у каждого стоит по бутылке, и вот его конурку наполняет оглушительное шипение иглы, оно длится и длится, пластинка крутится, покачиваясь на резиновом диске, а потом вдруг следует первый аккорд, громогласный и прекрасный… Мы врубали гробик на полную мощность. Мы тогда считали, что музыку – любую музыку, не только рок, а скажем, и ноктюрны Шопена тоже – надо слушать на максимальном звуке, тогда в ней открываются вещи, которые иначе не слышны. Плюс к этому, конечно, физическое воздействие звука, это тоже важно. В особо эффектные моменты мы, не сговариваясь, переглядывались и чокались бутылками. Мы слушали так дни и ночи напролет, пока диски не кончались. Иногда уходили на кухню, ели там жареную колбасу с хлебом и снова слушали. Жратвы у него почти никогда не было, колбаса была иногда, молоко было, когда все кончалось, мы курили и укладывали пепел на черный хлеб, выходил вкус яичницы. В конце концов выползали во двор, оглохшие, небритые, с красными глазами, дышащие перегаром – и вдруг видим, а там вечер уже. А мы считали, что утро… Тогда мы собирали пустые бутылки, шли их сдавать, на вырученные деньги опять покупали яиц, хлеба и молока и делали себе завтрак. Вот там, в этой дворницкой конурке, я ему один раз и сказал: «Слушай, Роки, давай сделаем группу! Сколько тебе стучать тут с Black Sabbath, сколько быть подпевалой чужого величия? Давай сделаем
– Что?
– А как группа будет называться? Это было тогда самое главное!
– А ты?
– Я уже знал, как она будет называться. Я уже придумал это великое название. Он сказал: «Ага, давай, начали, Final Melody, клево сказано. Роковая мелодия, с возможностью поставить ударение на любое о. Только гитарист нам нужен». А я к тому времени уже знал этого гитариста, который нам нужен…
Мираж играл тогда в безымянной группе в доме культуры работников швейной промышленности. На его языке это называлось: «Играть в Текстиле». Я туда попал случайно, забрел как-то с какими-то френдами на сейшен. И услышал его. Он стоял сбоку сцены, под листьями огромного фикуса, который рос в кадке, скромно так стоял со своим удивительным Стратокастером, на переднем плане у них был толстый, дюжий паренек, фронтмен их – он один в один делал
В этом был весь Мираж. Он верил в самые невозможные вещи, он их придумывал и потом верил в них. Для него не было разницы, где происходит событие – в реальности или у него в мозгу. В этом смысле он был как ребенок. Он мог прийти на репетицию и битый час рассказывать какую-то ерунду, о том, как он куда-то пошел, и там ему встретился крутой мэн и две клевые герлы, и они спросили у него, поедет ли он с ними, а он ответил, что поедет, и они сели в автобус, и вторая герла, та, что в джинсах с вышитым на колене цветочком, целовалась с ним, а потом они сошли и там было такое кафе, с такими столиками, и за столиками сидели мужики в шляпах и расшитых рубашках и пили пиво Miller… Тут у слушателя начинали возникать подозрения, потому что в ту пору и Жигулевское-то не всегда в ларьке найдешь, и он спрашивал: Мираж, слушай, а где все это было? – В Нэшвилле. – А, ну понятно тогда, если в Нэшвилле. Давай репетировать! Потом, в конце, он уже не был склонен к длинным рассказам, да и мерещились ему, видимо, уже другие вещи, такие, которые пересказать трудно.
Мы начали репетировать втроем, а О’Кей появился чуть позже. Без баса было нельзя, нам тяжести не хватало в звуке. Но его не я привел, а Роки. Откуда-то он его знал. У Роки были самые странные знакомства. И многочисленные. Он был ужасно общительный, у него были знакомые продавщицы, которые отпускали ему портвейн в долг, знакомые таксисты, которые его бесплатно возили к его подругам, а ещё он знал одного шофера, который возил замминистра. Они бухали с шофером на детской площадке на Тверском бульваре, и шофер рассказывал ему, как идут дела в советской экономике. Это он знал от своего министра. Поэтому в разговорах Роки иногда проявлял удивительную для такого балбеса осведомленность о положении дел в черной металлургии и нефтедобыче… Однажды Роки привел на репетицию тщедушного мужичка в кепке, и оказалось, что мужичок вор в законе, отсидевший из сорока двух лет своей жизни двадцать три. Наша музыка мужичку понравилась, он сказал, что ничего подобного никогда не слышал, выпил с нами портвейна с колбаской и пообещал, что если кому-то из нас случится попасть на зону, то он всегда будет рад встретиться. Он собирался сесть в очередной раз, за день до этого, что ли, захотел ночью курить, не нашел в кармане сигарет и гробанул табачный ларек. В конце вечера он был уже совсем пьяный и требовал, чтобы мы уважительно относились к его кожаным перчаткам. Но это я так, к слову.
Сначала мы репетировали в актовом зале школы на Соколе, но потом нас оттуда выгнали, потому что мы своим внешним видом плохо действовали на учащихся, и мы перебрались в красный уголок фабрики «Дукат». Это уже О’Кей организовал. Красный уголок был под землей, это было бомбоубежище с трехметровыми бетонными стенами. Очень хорошее место – никому мы там не мешали, и никто нас там не трогал, кроме ответственного за гражданскую оборону, отставного майора, который приходил нас проверять и которому мы выставляли выпивку, а он нам тогда рассказывал, как в сорок втором на фронте спасся от мины только потому, что поверх ушанки всегда носил каску. Остальные не носили касок поверх ушанок, это неудобно, и их убило. А его только ранило. Это я тоже так, к слову, о пользе ношения касок поверх ушанок. Мы там порепетировали пару месяцев и решили дать концерт. Идею квартирников мы сразу отвергли – в акустике мы не играли, чтобы продемонстрировать себя во всей красе, нам нужен был полноценный электрический звук. И стали искать, напрягли френдов и в конце концов нашли – открытая эстрада-ракушка в поселке Красноармейском, огороженная сеткой площадка, наряд милиции, местные уркаганы со своими подругами. Хлопцы все были с широкими армейскими ремнями с тяжелыми пряжками, они утежеляли пряжки, припаивая к ним с внутренней стороны куски свинца – ясно зачем. Мы привезли аппаратуру на двух такси и сами таскали её на сцену. Потом настраивались полчаса, публика начала закипать, и мы тогда врубили тяжелую психоделию ватт на сто. Там такие танцы начались…
У нас на концертах – а мы их дали немного, всего ничего, мы халтурой не занимались и за деньгами не гнались никогда – всегда был дурдом, и это не метафора, а факт. Мы были самая ненормальная группа в мире. Серьезно, к нам много раз подходили люди и говорили, что они на наших концертах сходили с ума, – Магишен взглянул мне в глаза. Это у него была привычка такая: раз от разу смотреть собеседнику в глаза, как будто проверяя реакцию и устанавливая контакт. Я ответил ему серьезным взглядом, который сигнализировал: говори,