смотровая».
Потом уролог, тоже молодой человек в белом халате, не очень ловко, но решительно вогнал в него катетер, по трубочке потекла моча, и он сказал:
— Какая к черту анурия, пишут всякую ахинею, идиоты, почки дай бог каждому…
Николай Аникеевич почувствовал прилив жаркой благодарности к молодому человеку, к своим почкам и даже к моче…
Виктор Александрович Вахрушев лежал во второй кардиологии и оказался толстым человеком с бело-мучнистым больничным лицом.
— Вы ко мне? — спросил он Николая Аникеевича.
— Да…
Лицо Вахрушева начало было почему-то складываться в ироническую улыбку, но вдруг исказилось от боли.
— У-у, — он со свистом вздохнул сквозь сжатые зубы, помолчал несколько секунд, потом сказал: — Так и должно быть…
— Что? — спросил Николай Аникеевич, с брезгливой жалостью посмотрел на все еще напряженно нахмуренный лоб. О господи, какое счастье, что не он это лежит распятый на больничной койке, не его пронизывает боль.
— Так и должно быть, — уже тверже сказал Вахрушев. — Чужие люди приходят, а единственная внучка никак не может найти время навестить умирающего деда. Что поделаешь, современный баскетбол требует самых серьезных тренировок… Но хватит жаловаться. Вы по поводу экспертизы?
— Я…
— Я все передал Аркадию Семеновичу Падалко. Вернее, жена передала, когда это случилось. Закончить заключение я не успел, но кое-что написал.
— Простите, Виктор Александрович, но я вовсе не по этому делу. Я… Как бы вам это выразить пояснее? Видите ли…
— А кто вы, собственно? — строго спросил Вахрушев.
— Изъюров Николай Аникеевич. Я хотел спросить вас о покойном Василии Евграфыче…
— О ком, о ком?
Сердце Николая Аникеевича тоскливо сжалось. Не он. Зачем все это? Весь этот бред. И нелепые часы, и его детское любопытство вдруг показались ему здесь, в больнице, где отпадает все незначительное, ничтожными, не имеющими никакого значения.
— Автомеханик был такой, Василий Евграфыч… — глупо лепетал он.
— Чушь какая-то! — сердито сказал Вахрушев. — Никакого Евграфа Васильевича я не знаю. Чушь! Нонсенс.
— Простите, я, должно быть, ошибся…
— Должно быть! — фыркнул больной и снова поморщился. — Впрочем, все равно спасибо, что пришли. Отвлекли от моих мыслей… А от чего, между прочим, помер ваш автомеханик и какое он мог иметь ко мне отношение?
— Рак поджелудочной…
— Тоже дело, — одобрительно кивнул Вахрушев.
— Понимаете, вы, очевидно, не тот Вахрушев… Я искал через справочную…
— Не тот, — согласился больной. — Дерьмо я, а не Вахрушев. Утиль. Вторичное сырье. Профессор Вахрушев сдан в утиль. Нет, лучше так: сегодня ученики четвертого «бэ» класса сдали профессора Вахрушева на пункт приема вторичного сырья, получив взамен два раза по «Три мушкетера» и одну «Женщину в белом». Как, а?
— Да что вы себя хороните, Виктор Александрович?
— А это я со стариком играю. Показываю, что, мол, я готов. Может, он и не приберет пока что. Хотя старик, — Вахрушев глазами показал на потолок, — хитер. Неисповедим, как говаривали наши предки. И неглупо говаривали, заметьте… Сожалею, но ничего вам о вашем автомеханике сказать не могу. — Профессор закрыл глаза и добавил: — О своем могу. Прохиндей изрядный.
— Всего наилучшего, — сказал, подымаясь, Николай Аникеевич. — Выздоравливайте.
Профессор ничего не ответил, лишь иронически сморщил нос, и Николай Аникеевич осторожно вышел из палаты.
Всю дорогу до Беляева его не оставляло ощущение, что это не он, солидный пятидесятипятилетний человек, ходил по чужим домам в поисках какого-то Вахрушева, а кто-то другой. Не мог он, человек, всю жизнь любивший четкость и аккуратность, метаться по Москве в поисках призрака, который совершенно ему не нужен. Быть того не могло. И не его подгонял детский какой-то зуд, давно забытое нетерпение.
Николай Аникеевич сидел в метро, и вдруг показалось ему, что смотрит он со стороны на знакомое лицо, которое выпячивает ему каждое утро щеки при бритье. Да не только на лицо. На всего себя, сидящего в вагоне метро с неизменным своим чемоданчиком на коленях. На старого дурака, который решил перед пенсией освоить профессию сыщика. Мегрэ из часовой мастерской.
Случалось и раньше, что ругал себя Николай Аникеевич, бог свидетель, было за что, но никогда не видел он себя так явственно со стороны. И ощущение раздвоения было неприятно, пугало. И пожилой дядя с застывшим невыразительным лицом под изрядно вытертым пыжиком совсем не походил на то привычное, уютное свое «я», к которому привык Николай Аникеевич. Почему-то этот новый Николай Аникеевич был старее, седее, меньше ростом и толще. И второй Изъюров, смотревший со стороны, все это почему-то замечал не без странного удовольствия, будто не себя принижал, а кого-то другого.
В таком смутном состоянии и добрался Николай Аникеевич домой. Ожидая лифта, глянул на часы. Без пяти восемь. И вдруг остро захотелось ему успеть подняться к себе до восьми, чтобы услышать тот колокольчик. И тут же точно вызванный его желанием, открылся лифт и вознес его с покряхтыванием и перещелкиваниями реле на восьмой этаж. Зашарил судорожно по карманам в поисках ключа — только бы успеть до восьми.
Да что с ним такое творится, в самом деле? Всю жизнь всегда носил ключи в правом кармане пиджака, а тут вдруг засуетился. Успел-таки, вошел в тот самый момент, когда поплыл по темной квартире — Вера предупреждала, что поедет к сыну, — тонкий и прозрачный колокольчик. Как поющие и переливающиеся мыльные пузыри, плыли звуки по пустой темной квартире, вот-вот с тихим, шорохом лопнут, исчезнут. И оттого казались еще трепетнее, беззащитнее.
Николай Аникеевич долго стоял в передней. Сердце глухо колотилось, тяжелое пальто давило на уставшие плечи. Но не было сил пошевельнуться. За стеной кто-то говорил: «Этого не может быть, сударь, я вам не верю», на кухне, как всегда, булькали трубы, выполаскивали свою хроническую ангину.
И прямо в пальто, не снимая мокрых ботинок, метнулся Николай Аникеевич к себе в комнату, в призрачном свете, что лился из окна, судорожно вставил ключ в часы. Крутится. И сразу соединился он опять в одного привычного Николая Аникеевича. Нет, дорогой мой, поправил он тут же себя, какого же, к черту, привычного, когда прошелся ты прямо в мокрых ботинках по польскому лаку, когда танцевал в пижаме вальс. Какого, к черту, привычного? Нет, товарищ часовщик, это вам такая тавтология, что привычным и не пахнет.
Ах, сбили его бесовские часы с панталыку, завертели старого дурака, заморочили голову хрустальным колокольчиком. А может, только помогли они ему выскочить из своего кокона? Может, всю жизнь стремился неосознанно встать из-за часового верстака, разогнуть спину и воспарить к чуду! Может, всю жизнь сидел в нем дурачок, что теперь одерживает над ним верх, таскает по городу и крутит по комнате в мокрых ботинках. Ночь корот-ка, спят об-ла-ка… и лежит у меня на ладони незнакомая ва-ша ру-ка…
Когда в половине десятого пришла Вера, Николай Аникеевич, сам не зная почему, вдруг снял с нее пальто.
— Коленька, да ты… Тебя как подменили… — Верино лицо как-то странно задергалось, вот-вот заплачет. Но вместо этого улыбнулась испуганно.
Не баловала ее жизнь с тех пор, как умер муж. И за Николая Аникеевича, если уж говорить начистоту, вышла не по любви, а от одиночества. Какая там любовь в сорок с лишним. И вот теперь забытые какие-то чувства шевелятся в ее груди. Смешно и грустно, и плакать хочется, и страшно немножко, к добру ли? Ведь притерпелась, привыкла к сумрачному своему молчаливому часовщику, слова из него не