полчасика всего, но приходит. На рассвете.
— А зачем?
— Кто ж его эмигранта знает. Полагаю, родного воздуху хлебнуть. Чутка.
— А это точно?
— Уж поверь.
— И где выныривает?
— Да здесь недалеко, полтора часа езды. Если поторопимся, успеем.
В ту же секунду Архипыч схватил мою куртку и навис надо мной в угодливой позе швейцара.
А через десять минут мы уже наматывали тягучий предрассветный час на колёса «хаммера». За рулём сидел Боря, рядом дремал Архипыч, а мне позволили развалиться на заднем сиденье. Ехали мы молча, разговаривать было не о чём, да и незачем. Я всю дорогу пялился в окно. Пялился тупо, пялился так, как пялится беззаботный пассажир, которому нет надобности отслеживать и запоминать маршрут. А помимо того ещё пытался освежить в памяти всё то, что знал о Лёхе Боханском. Оказалось, что знал я о нём до обидного мало, да и то, что знал, знал с чужих слов, а потому очень приблизительно.
Появился Лёха на свет в одной из местных деревенек в семье самых обычных людей. Не смотря на столь незавидное происхождение, мальчиком он рос необыкновенным. Грамоте сызмальства без сторонней помощи обучился, слова всякие мудрёные употреблял, каких отродясь в округе никто слыхом не слыхивал, а ещё взглядом своим нездешним здорово пугал недалёких своих односельчан. Шло время, и к восьми годам созрел Лёха до глубокого и драматичного понимания, что он ни такой как все. Должно было случиться так, так оно и случилось. Ну а дальше уже по накатанной. Если уж почуял человек за собою великий Дар, судьба ему рано или поздно прибиться. И преград этому течению по большому счёту нет никаких.
Сам ритуал уже в Городе случился, куда Лёха, сбежав от родни неродной, подался в неполные свои двенадцать. До пятнадцати на подхвате у разных знатных магов был, затем обособился и разным промышлял, в основном — магическим целением душ человечьих. В деле этом тонком и непростом достиг он, надо признать, мастерства необычайного. От Восточных Саян до Урал-Камня молва о нём в народе шла и, оттолкнувшись от Камня, назад к Саянам бежала. Ну а когда восемнадцать ему стукнуло, гражданская война по местным степям разлилась, и подался наш Лёха в Когорту Железных. Прельстило его чем-то братство светлых чародеев, поддержавших советскую власть в её руководстве движением народа по прямой линии к общему благу. А пришло время, настал час, записался Лёха и в Красную Армию. Не из глупой ажитации, не из конъюнктурной выгоды, исключительно из горячего, искреннего и непреодолимого желания поспособствовать умением своим магическим утверждению на земле всеобщего царства братской любви.
Ну а потом уже довелось Лёхе, не без этого, и отряды Колчака громить, и белочехов на запад гнать, и архаровцев атамана Семёнова — до самого Китая. И гнать-громить, по правде говоря, преимущественно не волшебством-колдовством орудуя, а шашкою казачьей. Сколько Лёха народишка всякого-разного порубил, сколько кровушки людской пролил, о том ни в сказке сказать, ни пером описать, да и просто так представить весьма затруднительно. Одно известно доподлинно: за беспримерную отвагу и преданность делу революции орден Красного Знамени за двузначным номером Лёха получил от власти комиссарской, а помимо того — ещё и наган именной. Да только радости никакой ему такой почёт не доставил. Говорят, загрустил Лёха через зиму на лето. До того загрустил, что как-то раз над телом очередного беляка краснооколошного, который на поверку вовсе и не беляком никаким оказался, а совсем даже загулявшим инженером-геологом, заплакал от обиды герой наш доблестный. Горько-прегорько заплакал. Так горько, как только и могут плакать одни только герои доблестные. А потом растёр слёзы стыдные по плохо бритым щекам, и сказал, к товарищам боевым обращаясь: что же это за любовь такая братская, царство которой шашкою да пулей утверждать приходится? А как только произнёс он эти слова вслух, так сразу во всём и разуверился. Потому как жалость, сука буржуазная, она вере революционной как раз и есть самый лютый и наиглавнейший враг.
С тех самых пор не видел больше никто в здешних местах высшего мага Лёху Боханского. Бойцы- товарищи, обнаружив на утро приколотую шашкой к стене записку: «Братцы, не ищите меня, я в Эльдорадо», порешили про меж себя, что застрелился Лёха. А что тело не нашли, так Сибирь велика. Среди же посвящённых слух прошёл, что, мук совести не вынеся, навсегда подался он в Запредельное. И я вместе со всеми так думал до этих самых пор. Да вот, выходит, зря.
Мои воспоминания о невесёлой Лёхиной судьбе, вернее уже не сами воспоминания, а всякие путаные мысли по поводу этих воспоминаний, прервал голос Архипыча. Вот только ещё вроде спал кондотьер, а тут вдруг встрепенулся весь, повертел седой башкой туда-сюда и приказал громогласно:
— Всё, Боря, тормози. Кажись, приехали.
Мы в это время неслись чёрт знает где, но по просёлочной дороге, разделяющей две неравные части скошенного поля. Прямо по курсу смутно виднелась берёзовая роща, за ней — сопка, поросшая соснами. Макушки сосен касались низкого неба, которое лишь на востоке чуть-чуть порозовело, а так кругом было сплошь серым.
— Где это мы? — спросил я, когда машина встала.
— В нужном месте, — пригладив растрепавшуюся бороду, заверил Архипыч. И после того как сочно зевнул, начал меня инструктировать: — Дальше, Егор, пойдёшь пешком и пойдёшь один, поэтому запоминай. Топаешь по дороге до рощи, через рощу пройдёшь, там развилка будет, натуральная «курья ножка»: налево тропа, прямо и направо. Ты, Егор, налево не ходи. Налево западло ходить. Прямо тоже не ходи. Там снег башка попадёт. Ходи направо. И до тех пор ходи, пока ургу не увидишь.
— Ургу? — напрягся я. — Что такое есть урга?
— Шест высокий, к нему тряпка привязана. Знак такой. Знак этот на большой поляне стоит. Поляну напрямки перейдёшь, а там… Ну а там уже всё сам увидишь. Как с Лёхой переговоришь, тем же макаром скоренько топай назад. Мы будем ждать до упора. Усёк, дракон?
Я кивнул и, прихватив зелёный брезентовый сидр, за которым специально заезжали на Свердлова в штаб-квартиру Молотобойцев, вылез из машины.
Едва вступил на жнивьё, тотчас почувствовал, что мы на самом деле приехали туда, куда надо: понизовый ветер легко и порывисто пробежал, теребя стерню, от моих ног через всё поле к роще. Берёзы качнули голыми макушками, и с одной из них взлетела большая чёрная птица (не то ворон, не то ворона), каркнула обижено и, тяжело загребая крылами, потянулась на запад.
Как и было приказано, я бодро и скорым шагом перешёл поле, минул березняк и, очутившись на развилке, отверг по наущению кондотьера избитые да исхоженные левую и центральную тропы, решительно встал на заросшую правую. Ступая по ней, взобрался сначала на бугор и успешно спустился с него поросшей папоротником-орляком лощиной. Там, уже внизу, ненадолго попал в туман, а когда он остался за спиной, оказалось, что иду вдоль извилистой речушки, берега которой густо заросли ивой и багульником. Затем тропа взяла в сторону от реки, и я через некоторое время вошёл в сосновый бор. Солнце к тому времени уже начало восхождение к зениту, и, хотя небо по-прежнему было затянуто облаками, всё равно заметно посветлело. Стали видны бусины брусники на мху, а в траве — пёстрые грибные шляпки. Засверкала роса на паучьих сетках и смола на тёмно-жёлтых стволах. Оживились и заорали дурными голосами местные пичуги. Пробудившиеся дятлы начали дружный перестук. И даже непуганая белка один раз перебежала передо мной тропу.
Всё рано или поздно заканчивается, закончился и этот развесёлый лес, я благополучно вышел на край обещанной поляны. Поляна действительно оказалась немаленькой. Да и не поляна это вовсе была, а настоящая луговина, поскольку она только с трёх сторон была окружена лесом, а на юге терялась в просторе, который ограничивался только ничего не ограничивающем горизонтом.
Шест-ургу я увидел сразу: выцветшая, уже непонятно какого цвета тряпка приветственно реяла на его подрагивающей от ветра верхушке. Разгребая ногами и руками пожухлое, но ещё плотное разнотравье — страшную своими ожогами купину неопалимую, осоку, иван-чай, борщевик, душицу, прочие всякие травы- муравы, я пошёл на этот знак и, перейдя луг от леса к лесу, как яхта залив — от берега к берегу, обнаружил на той стороне что-то вроде туристической стоянки. Имелся там навес из почерневших от времени и непогод, но ещё крепких жердей, под ним грубо сколоченный стол и чурбаны-стулья, невдалеке — обложенное валунами кострище. Над мокрыми угольями стоял самопальный треног с обгорелым солдатским котелком. Котелок был до краёв наполнен дождевой водой. По воде плавали сосновые иглы.