будет ждать Главный Горожанин со своим Сапогом. Подготовка к обряду не требуется. Явка обязательна. Горсовет.
Вообще-то Шунька еще раньше замечал, что ведет себя не совсем так, как другие мальчишки. Например, он никогда не говорил старшим приятные вещи, если не чувствовал, что хочет их сказать. То есть он думал, что и остальные говорят только тогда, когда им этого действительно хочется, но как-то так получалось, что остальным хотелось гораздо чаще, чем Шуньке. При любом контакте с преподавателями, с дирекцией, с начальством мальчишки обычно вежливо и бережно рассказывали своим старшим собеседникам, как же эти собеседники им помогают и сколько же много общение с ними, важными и нужными, им даёт. Шунька тоже так делал — всегда, когда действительно так думал. Думал не всегда. Остальные тоже вроде как не всегда. Но как-то чаще.
Идея с сапогом вообще не приходила ему в голову, пока не пришло то письмо и все не закрутилось, как карусель. В том месте, где Шунька родился, сапоги, конечно, лизали. И еще как лизали. Но вот обряда из этого не делали, и Шуньку еще покойница-мать как-то исподволь, без особых внушений, приучила, что сапоги языком не лижут. Нехорошо это. Негигиенично. Пусть другие лижут — а ты, Шунечка, не лижи. Шунечка и не лизал, гордо и строго считая, что лизать сапоги стыдно. Полезно иногда, это да. Но стыдно. Значит — нельзя.
А вот, оказывается, и не стыдно? А вот, оказывается, и можно? А вот, оказывается, и обязательно? Мысли вихрились в Шунькиной черноволосой голове с медным отливом, вихрились и не давали спать. Если бы покойница-мать узнала… Да что там мать. Он сам никак, ни коим образом не мог себе представить, как это можно — выйти на площадь, при всех (на Общее Собрание приходит целая толпа), встать на колени (это-то еще ладно), и — что? Высунуть язык? Или заранее не высовывать, а высунуть уже потом? Или просто голову наклонить и понюхать? Да нет, вроде, понюхать нельзя, надо обязательно лизнуть, и тогда…
В «тогда» заключалась основная сложность. Лизнуть сапог, само по себе, конечно, не фонтан как приятно, но максимум можно и лизнуть. В прошлом году он на спор жабу лизнул — и ничего, не умер. А потом что? Получить в себя, в самую свою нутрь, какое-то вещество, которое заставит его быть — другим? Говорить то, что он говорить не хочет, или уже хотеть это говорить? Вести себя иначе только потому, что так вести себя НАДО, и не надо вести себя не так?
Думалось: а я их обману. Я наклонюсь и, может, даже приложусь самым языковым кончиком, а другим я не стану. И говорить буду все то же самое, а если и не то же самое — то прекрасно осознавая, как же я морочу им голову. Но в какой-то момент домой к Шуньке, под его метания, пришел сам Сенна.
Сенна был жгуче, ярчайше, вызывающе черноволос. Сенна был знаменит и уважаем в Городе. Сенна родился там же, где Шунька. Сенна говорил на том языке, на котором говорила мать. Шунька ожил. Сенна был понимающ и приязнен, Сенна действительно хотел помочь.
— Понимаете, Шуня, — говорил Сенна, волнуясь, — через это просто надо пройти, и все. Все через это прошли. Я тоже через это прошел, причем в довольно позднем возрасте. Да, это унижение (мы-то с Вами, Шуня, понимаем, насколько же это унижение) — но такова суть процесса. Чтобы придти к Городу, чтобы войти в него, надо пройти через унижение. Надо сделать шаг. Я согласен, Шуня, что придумавшие такое — моральные уроды, слабые люди, люди, одержимые страхами. Мы-то с Вами, Шуня, знаем им цену. Но не пройдя через их процесс, не подвергнув себя этому унижению, таким как мы с Вами в этом Городе не повзрослеть. Не вырасти. Не выжить.
— Так уж не выжить, — хмурился Шунька, ковыряя ботинком пол.
— Ну, выжить, конечно, — тонко-нервно улыбался Сенна. — Но не дойти до того уровня, которого мы с Вами оба заслуживаем. Не войти в ту когорту, в одной которой нам и место. Шуня, Вы талантливый человек, Вы же не хотите всю жизнь мыть полы?
Шунька млел от обращения на «Вы» и от мягкого голоса Сенны, само присутствие которого действовало успокаивающе. Но в Сенниной логике была какая-то дыра, какая-то неточность, и оттого неубедительность.
— Вы же понимаете, Шуня, — говорил Сенна, — Вы все равно останетесь собой. Чудес не бывает и люди так просто не меняются. Вы будете видеть происходящее, давать ему реальную, нашу, оценку, да и выбор поведения у Вас останется, все это чушь, кодирование, мазь, превращение — поверьте мне, Шуня, я знаю их механику, все это чепуха. Но в психике должны произойти какие-то изменения, а без них Вам всю жизнь придется сидеть на обочине и тачать сапоги. Те самые, Шуня, которые Ваши трехлетние дети придут лизать.
О своих трёхлетних детях Шунька задумывался мало и плохо, больше его интересовала грядущая пятница. С момента получения горсоветовского письма Шунька почти не спал и практически не ел. Он бегал взад и вперёд по своей невеликой комнате, или подолгу сидел на кровати, обхватив черноволосую голову руками. К нему заходили какие-то приятели, подбадривали (они видели Шунькино состояние, но ни один из них толком не понимал, в чем проблема), пихали пышки и вафли, а потом убегали на залитые солнечным светом улицы. В свёртках с гостинцами Шунька часто находил ободряющие записки. Все записки, как по уговору, кончались фразой 'Шунька, лизни сапог!'
Хорошо им, завидовал Шунька, они тут родились, им всё просто. 'Шунька, лизни сапог'. Вот так вот возьми и лизни. Делов-то. Хорошо им. Хорошо им. Хорошо.
Пятница наступила внезапно. Еще накануне, кажется, был вторник, а потом долго-долго тянулась нуднейшая среда (опять заходил Сенна, опять прибегали мальчишки, опять 'Шунька, лизни сапог', опять сосало под ложечкой и не моглось есть), а потом бац — и всё. Пятница. Приплыли, мрачно подумал Шунька, надевая чистую рубашку. Что делать, он так и не решил. Ему было известно, что в случае неповиновения он будет с позором изгнан из Города. Из своего любимого, такого уже родного, такого близкого и нужного Города. Идти Шуньке, в случае чего, было абстолютно некуда: ничего и никого, кроме Города, у него и не было. Был только свой язык, розовый, гибкий и остро чувствующий вкус. Интересно, какой вкус у сапога. Вкуса сапог Шунькин язык еще не знал.
По дороге на церемонию Шуньку трясло. Перед глазами плыли чертики и пятна, горло сжималось, а руки дрожали так, что Шунька сунул их в карманы, подальше от греха и любопытных взглядов. Ну, в конце- то концов, попытался успокоить себя Шунька. Две минуты, чего бы там ни было. 'Шунька, лизни сапог!' — весело прокричал кто-то из пробегавших мальчишек: на церемонию шел весь Город. 'Удачи, коллега!', услышал Шунька и обернулся. У его плеча шагал мудрый печальный Сенна.
Что происходило до того момента, как торжественно запели трубы и Главный Горожанин величественно вытянул вперед свою правую ногу, блестящую черной кожей сапога, Шунька просто не помнил. Он очнулся от мычания труб, вышел вперед (на него все смотрели, и это было ужасно страшно) и подошел к Главному Горожанину. Тот глядел на Шуньку внимательно и понимающе, никуда не торопя. От него шло ласковое тепло, как от бабушкиной печки. Шунька наклонился и тупым взглядом уставился на сияющий чистый сапог. Сапог казался далеким, как штат Алабама. «Выгонят», тоскливо подумал Шунька, и встал на колени.
И тут, как только кожа сквозь тонкую защиту брюк ощутила жесткие неровные камни, Шуньку повело: на глаза налетела пелена ненависти такой силы, что не было сил дышать. Ненависти на всех и за всё: за то, что придумали дурацкий церемониал, за то, что издеваются, за то, что все рыжие, как идиоты, за то, что выгонят из его любимого Города, если он не лизнет эту гадскую ногу, за то, что напридумывали кошмарных сказок и сами в них верят, за то, что он, Шунька, стоит сейчас на коленях, и никуда — никуда — не может деться от этого проклятого, проклятого, проклятого сапога. Бешенство закачало Шунькины плечи стобалльным штормом и от ненависти Шунькина голова упала вперед. На сапог.
Ах так? Хотите? Без этого невозможно? Шунька высунул подальше свой неместный, неуместный, неизвестный и ненавистный местным язык и изо всех сил приложился к блестящему сапогу. Еще раз. Ещё. Он лизал тепловатую кожу с силой, как трут на тёрке. Он не заметил, что кожа под его языком расплавилась и задымилась, а вместе с ней задымился и исчез находившийся под кожей белый носок. Он не обратил внимания, что лижет уже не сапожную, а самую настоящую, живую, человеческую плоть. Он не почувствовал запаха горелого мяса. Он не увидел, как к нему, в центр площади, волной побежали кричащие люди. Он не услышал визга Главного Горожанина, пытающегося выдернуть свою дымящуюся ногу из-под страшного, небывалого, незнакомого, неместного, неуместного, ядовитого языка.
Говорили, что Главный Горожанин месяц пролежал в больнице с сильными ожогами и с нервным