торопливо записывал в темноте, не зная, сможет ли он потом разобрать записанное. Потом он почувствовал, что ему отчего-то тяжело дышать. Он стал глубже и чаще втягивать в себя воздух, но это не помогало. Он начал задыхаться.
Он выключил радио, нашарил в кармане спички и стал одну за другой зажигать их. Спички не зажигались. В ушах звенело. Сердце неистово колотилось. И Петраускас понял: обломки после взрыва завалили все отверстия, и воздух перестал проникать в подвал.
Что было делать? Не погибать же здесь, в этой чёрной, теперь наглухо закупоренной дыре!
Из последних сил он стал продираться наверх…
— Я думал, Оняле, не выберусь, — рассказывал он, ласково глядя на дочку и всё крепче сжимая её худенькую ручку. — Как выбрался, и сам теперь не пойму. Но как только я глотнул воздух, один глоточек воздуха, Оняле, голова у меня закружилась… — Он поднёс руку к забинтованному лбу и нарисовал пальцами в воздухе кружок. — …Голова закружилась, и я потерял сознание. А когда очнулся, Оняле, вижу… — Он опустил руку и слабо махнул ею. — …Вижу, фашисты уже волокут меня!
Он замолчал. Онуте, поглаживая одеяло на папиной ноге, спросила:
— А почему у тебя тут, — она показала на «историю болезни», — написано «шок»?
— А это уже потом… когда Красная Армия освободила нас и меня везли сюда, фашисты бомбу сбросили неподалёку… Ничего!.. Коммунисты, Оняле, сшиты из прочного материала. Дай только окрепну немного!
Онуте встала, оправила папину подушку:
— Ладно, папа, лежи, отдыхай! Тебе ещё нельзя много говорить. А то я Шурочке скажу. И градусник возьми.
— Строгая сестрица! — сказал боец с соседней койки.
— А как же! Будущий профессор! — отозвался Миколас Петраускас, принимая от дочери градусник.
Онуте была счастлива: она нашла папу! Она не выходила из госпиталя и редко бывала теперь в белом флигельке у Миши.
А Мишу теперь заботило одно: что с мамой? Почему она так долго не пишет? Больше двух недель прошло с тех пор, как она проехала, а до сих пор ни словечка не прислала. А ведь она поехала не куда- нибудь, а на фронт!
Миша сильно тревожился. Папа тоже тревожился, но виду не подавал. Один только раз поздно вечером, после работы, он, снимая с себя халат, подошёл к Мише и задумчиво сказал:
— Мишук, что-то нас с тобой мамка забыла, а?
Миша уже лежал, собирался заснуть. Он открыл глаза, поднял голову:
— Папа, скажи правду, ты беспокоишься?
— Да нет, что ты! С чего ты взял? Я совершенно не беспокоюсь. Просто так, к слову пришлось. Скорей всего, ей некогда, или письмо затерялось. Ведь это бывает.
— Конечно, бывает, — сказал Миша, — ты не думай.
— И ты не думай, — отозвался папа. — А между прочим, уважаемый путешественник, не пора ли вам в Москву? Ведь скоро занятия начнутся!
— А с кем же я поеду? — спросил Миша. — Одного ведь ты меня не пустишь? Папа, пусти меня одного! Я знаешь как хорошо доеду!
— Нет, уж ты, пожалуйста, не выдумывай. Помнишь того лётчика, который нас сюда привёз? Вот с ним.
Мише сразу вспомнилось добродушное, улыбающееся лицо дяди Серёжи.
— А только, папа, с кем же я в Москве буду жить?
Папа задумался, потеребил свою бороду:
— Да… Забыла нас мамка. Нехорошо!
А после, когда Миша заснул, он потихоньку сел к столу, достал бумагу и, поминутно оглядываясь на спящего сына, начал украдкой писать:
В ставни негромко постучали. Пётр Никитич положил перо и тихо, чтобы не разбудить сына, спросил:
— Кто?
— Товарищ начальник, — раздался голос дяди Корнея, — вас просят.
Начальник привык к тому, что его будят по ночам — то по телефону, то просто так, через посыльного. Он снял с гвоздя халат:
— Сейчас приду.
— Нет, товарищ начальник, не в госпиталь.
— А куда же?
— Да тут вас военные требуют. У ворот.
— У ворот? — Начальник повесил халат на место. — Скажи, пускай завтра придут.
— Извините, товарищ начальник, а только они сейчас требуют.
— Что там ещё?
Пётр Никитич накинул на плечи вместо халата шинель и вышел на крыльцо.
Стояла тёмная августовская ночь. Над домами мерцали большие звёзды. В августе они всегда большие и яркие.
Во мраке с трудом можно было разглядеть фигуры двух красноармейцев с винтовками за плечами. Штыки словно перечёркивали звёздное небо. Рядом с красноармейцами стоял ещё кто-то, но кто именно — в темноте нельзя было разобрать.
— В чём дело, товарищи? — спросил начальник.
Красноармейцы не успели ответить. Раздался женский голос:
— Петя!
— Наташа! — вскрикнул начальник и шагнул в темноту, протягивая руки.
…Наталья Лаврентьевна, как и обещала, приехала в Вильнюс. Поезд пришёл глубокой ночью, но Наталья Лаврентьевна не стала дожидаться света, а подхватила свой чемоданишко и папку и давай бродить по городу.
Бродила до тех пор, пока не наткнулась на патруль.
— Ваш пропуск!
Конечно, никакого пропуска у неё не было. Она стала объяснять:
— Мне в госпиталь… в Центральный госпиталь…
— А вот мы с вами, гражданка, пройдёмся и проверим, какой вам госпиталь нужен…
— Вот спасибо им! — рассказывала Наталья Лаврентьевна. — Без них я бы до сих пор путалась в этих улицах и закоулках.
…Утром Миша проснулся, открыл глаза и вдруг как закричит:
— Мама! Это не ты, это мне снится!
Мама нагнулась к нему, ущипнула за ногу.
— Ой, мамка, больно! — завопил Миша.
Весело было в то утро во флигельке. Мама там, уж конечно, сразу всё расставила по-своему. А папа всё корил её:
— Как же тебе не совестно, Наташа! Столько времени не писала!
— Да всё некогда было, Петя. Работала! Она взгромоздила свою огромную папку на стул, прислонила её к спинке и стала показывать рисунок за рисунком.
Мама верно сделала много. Она рисовала танкистов, пехотинцев, артиллеристов — в походе, в окопах, в наступлении. Один рисунок больше всех понравился Мише. Нарисован красноармеец. Он стоит в